Холодея и не веря, шевеля пересохшими губами, читал я на измятом листке слова: «район П», «легализоваться». Вот я и приехал, вот я и легализовался — привели, встретили, усадили, и уже с каким-нибудь салатом скушал я аминазин 0,175 или что там еще… стоп, стоп, не горячись, останавливал я себя. Может, это ошибка. Может, я не псих! Но я раскрыл справочник, и никаких сомнений не осталось: «У больных выражено стремление к деятельности, но ни одно дело они не доводят до конца, непоседливы, временами возбуждены, многоречивы…». Ну, конечно, это про меня. Недержание речи, и про деятельность тоже — точно… Да вот хоть и мания величия… когда я сменил черно-белый телевизор на цветной, не вставлял ли я небрежно в разговоре «А Пугачева вчера в красной хламиде…»
Господи, думал я, да ведь я такой же тихий идиот — я никогда ничего не решал сам. Меня вырастили, поступили в институт, распределили на работу и женили. На работе я делаю только то, что скажет начальство, а дома — только то, что скажет жена; меня зовут выпить — я иду, а не зовут — смотрю телевизор; да знал ли я когда-нибудь, для чего я живу, для чего совершаю те или иные поступки? Да нет, это не я их делаю, это они меня делают, эти поступки совершаются со мной, как с неодушевленным предметом. Может, я и не сумасшедший — разве может сойти с ума тот, у кого ума сроду не было? А я-то считал себя гомо сапиенс и венцом природы… человек есть общественное животное… ох, тошно-то как!
А внизу, вдоль обрыва, оказывается, было устроено нечто вроде набережной, и психи фланировали по этой набережной, старые и молодые; кто-то пел и бренчал на гитаре, кто-то сидел даже на перилах, свесив ноги, а один, перегнувшись, содрогаясь и пьяно поводя конечностями, бесконечно блевал вниз.
И я попытался уцепиться за что-нибудь, чтобы спастись, но цепляться нужно было за что-то в себе, а меня-то и не было, все было заполнено липкой пошлятиной, я хватался за какие-то скользкие водоросли, за что-то липкое и расползающееся, за черную какую-то пустоту…
Внизу, под балконом, играла девочка. Я стоял, вцепившись в перила, я ждал, когда она уйдет, и молил, чтобы она не уходила. Я боялся придавить ее или напугать, и потому не прыгал, а она все не уходила, все скакала по расчерченному асфальту.
Наконец, мать позвала ее, и она убежала, и можно было прыгать, но я стоял, пораженный внезапным воспоминанием: когда мать позвала девочку, я услышал ее имя и вспомнил…
Это имя… (ну уж нет, читатель, я не выдам тебе это имя; я и так уже вывернулся наизнанку — не жирно ли будет отдать тебе последнее, что у меня осталось? Я буду наслаждаться этим именем сам, я буду катать его во рту, как круглый леденец, как Буратино катал свои пять монеток! И ты, читатель, простишь и поймешь меня: ведь, если ты добрался до этой страницы, если ты простил все мои над тобой издевательства, то ты поймешь, что имя — не главное. А если ты — среднеарифметический, и забрел сюда, рассеянно листая, то говорю тебе без обиняков: брысь отсюда! Тайна давно раскрыта, сюжета больше не будет, так что отваливай к своему телевизору — неужели ты до сих пор не понял, что я тебя ненавижу не меньше, чем себя?)
Это имя носила девочка, о которой я не вспоминал уже лет пятнадцать, а зря! — если есть мне что вспомнить, так только это. И я вспомнил, я вспомнил это одним ощущением, но словами описывать придется долго:
— деревенскую школу с желтыми чистыми полами из широких плах, по которым намерзшие валенки скользят, как по льду;
— зимний голубой свет, льющийся в окна, между двумя рамами которых — вата, украшенная листиками, веточками и игрушечным боем;
— снежную круговерть в свете редких фонарей и фигурку в синем пальто: в двадцати шагах впереди Она казалась колокольчиком, плывущим в искрящемся, дрожащем, переливающемся потоке света и снега;
— водопроводный «барашек» в кармане, который заменил бы мне кастет, если бы какой-нибудь негодяй посмел посягнуть на это чудо…
Да, на самом деле она была пустенькая и даже не слишком симпатичная, да-да, сейчас она, скорее всего, наседка весом не менее центнера, да-да-да, но при чем тут это? При чем тут она? Речь идет обо мне, и если это осталось, если это во мне живет, значит, хоть что-то во мне живет — и я вцепился в это имя, как в спасательный круг.
А психи между тем смотрели свои психские рекламы и объявления, и до меня доносилось: «…в торговом центре открывается выставка-продажа…» «…завтра во дворце спорта балет на льду…» «…позавчера, как уже сообщали, совершил побег опасный психический больной. Приметы: рост средний, рот средний, шатен. Не пьет, не курит, отказывается смотреть телевизор. Пристает к гражданам с обвинениями в том, что они психи. Осторожно: больной имеет суицидальные наклонности…» (чего-чего? — спросил кто-то в гостиной, и диктор невозмутимо пояснила: склонен к самоубийствам…). «Повторяю…»
Краем глаза я увидел, как Бубякин, воровато пряча аппарат, набирает номер.
— Ну ты! — сказал я Бубякину. — Псих недобитый! Положи трубку!
— Он! — заорал Минуткин. — Точно, он! Психами обзывается!
— Рост средний! — ахнула Минуткина-младшая, а старшая взвизгнула: — А чем он на балконе занимался? Не самоубийствами ли?
— Не пил! — сказал свое слово кандидат в кандидаты.
— Телевизор не смотрел… Хватай психа!
Все, что я успел — пнуть телевизор. Психи навалились толпой, вязали меня, сопя и пуская слюни, а связав, попинали меня напоследок.
— Любка, шалава, кого попало водит!
— А как путний, с магнитофоном был!
— Вот то-то и оно, сразу не разглядишь!
— И пьет — плохо, а не пьет — того хуже. Вон Сашка из второго подъезда — сперва пить бросил, а потом еще и за книжки взялся. Да хоть бы за путние, про Штирлица там, а то ведь за Толстого! Упекут и его в желтый домик!
— И не говори — чего не хватает? Слава богу, только жить начали!
А потом приехала «Скорая», и крепкие ребята снесли меня вниз, и молча и умело забросили меня в раскрытый зев «Рафика». И мы поехали, а точнее, меня повезли.
— Этого не надо! — сказал в больнице главный халат. — Нашего привезли уже! Вон он, голубчик, в углу сидит!
Мне тут же вынули кляп, и я обрел возможность говорить, и немедленно ею воспользовался.
— Вы кого хватаете, гады! — сказал я. — Там полная квартира психов, а вы хватаете единственного, кто начал выздоравливать!
— Фью! — присвистнул главный халат. — И этот туда же! Мужики, да мы же план поимки выполнили на двести процентов!
Я посмотрел в угол и увидел там Ихнего Шефа. Только теперь он был связан, и ясно было, что никакой он не Ихний Шеф, а буйный психический больной.
— А как же район «П»… — начал я, но понял, что продолжать бессмысленно. Разве это что-нибудь меняло?