Мемуаристы не дают ответов на эти вопросы.
Естественно предположить лишь одно: он читал в английских журналах научно-философические речи замечательно прозорливого химика и физика Вильяма Крукса. Или слышал о его идеях от Биккертона. Тому должны были чрезвычайно нравиться смелые умозрительные построения Крукса. А Крукс, среди прочего, говорил об «иерархии химических элементов» (1888 г.). И ставил прямой вопрос: «Не претерпевали ли элементы эволюционных превращений?» (1891 г.). Будущему резерфордоведению придется установить, знал ли студент Эрнст о Круксовых спекуляциях. Пока это лишь догадки, хотя и правдоподобные.
Зато сохранились точные сведения — о них сообщает в своей книге о Резерфорде Айвор Б. Ивенс, — что само название того дискуссионного доклада было встречено очень неодобрительно «университетской общественностью».
Беда заключалась в слове эволюция. Это понятие еще состояло в те дни на официальном подозрении. Оно противоречило христианскому догмату об акте божественного творения мира. Оно отдавало Дарвином. И возникает догадка: уж не содержалась ли в размышлениях студента Эрнста идея некоего естественного отбора химических элементов, создающихся в природе наугад, но выживающих только при благоприятных условиях? Может быть, он и в самом деле думал о чем-то похожем. Все может быть. Так или иначе, в его рассуждениях об эволюции было усмотрено нечто предосудительное. Получалось так, что он стал ораторствовать на тему, затрагивающую религиозное миросозерцание доброго христианина.
Это не было его смелостью. Он совершил неосторожность от полного равнодушия к вопросам веры — столь же полного, как и его тогдашняя политическая безучастность. (От этой безучастности через сорок с лишним лет его излечил гитлеризм.)
Словом, ни в чем не повинный юнец вдруг должен был признать, что «зашел слишком далеко». На собственном опыте ему пришлось очень рано убедиться, что запреты сдерживают дух исканий, едва только он перестает считаться с границами, очерченными догмой. Тот маленький опыт не прошел бесследно. Он помог Резерфорду в последующей взрослой жизни оставаться неизменно терпимым, когда ему приходилось сталкиваться с рискованными научными идеями своих учеников и младших современников.
Но параллель еще не кончена…Итак, студент Резерфорд играл на том злополучном заседании Научного общества роль уэллсовского однокашника, читавшего спекулятивный реферат. Но кому же из кентерберийских студентов суждено было со временем сыграть роль Уэллса-слушателя, сумевшего на свой лад взрастить те нечаянно брошенные семена?
Легко догадаться: юный Резерфорд словно для себя самого читал тот доклад! У строгого Дж. Кука было право на иронию, когда он услышал, какими громкими пустяками увлекся его недавний верный ученик. Кук не мог подозревать, что этот его ученик станет с годами академиком бесчисленных академий именно как величайший исследователь эволюции элементов. Но у нас уже никаких прав на иронию нет. Мы знаем все, что сбылось. И видим: в тогдашнем докладе студента Резерфорда, право же, было что-то пророческое. Он точно предугадывал, чему посвятит впоследствии все силы своего ищущего ума.
И разве не поразительно, что первый опыт его научных размышлений назывался «Эволюция элементов», а последняя — предсмертная — работа носила название «Современная алхимия»? Это ведь почти одно и то же: алхимия — синоним учения о превращении элементов, а такие превращения — форма их эволюции. И тот, кто захотел бы придать этому неожиданному совпадению символический смысл, едва ли ошибся бы. Это как старт и финиш единого пути. Тут в случайной перекличке названий выразилась вся цельность его беспримерно плодотворной жизни в науке, начавшейся тогда — на третьем курсе Новозеландского университета.
Есть еще одно доказательство, что его жизнь в науке началась именно тогда.
Дело в том, что 6 июля 1892 года Кентерберийский философский институт счел возможным избрать в свои члены студента Эрнста Резерфорда! А так как институт этот стал со временем частью Новозеландской академии наук, то можно бы в шутку заметить, что Резерфорд еще на студенческой скамье впервые сделался академиком.
Но за что же такая честь?
Вообще говоря, автору жизнеописания остается развести руками — у него нет в запасе бесспорного ответа на этот вопрос. А не бесспорный? Не бесспорный, конечно, есть.
Прежде всего не очень понятна мера почетности такого избрания. Ясно лишь, что тут не стоит впадать в преувеличения. Когда бы был для этого повод, уж биографы-то не преминули бы им воспользоваться! Между тем ни А. С. Ив, ни Айвор Ивенс даже не упоминают о чести, оказанной третьекурснику Эрнсту. А Норман Фезер сообщает о случившемся без должного энтузиазма, то ли не придавая этому факту особого значения, то ли усматривая в нем нечто вполне естественное.
Но невозможно допустить, чтобы в мозаике юности Резерфорда такое событие, как первое полноправное приобщение к миру ученых, было ничем не примечательной чертой.
Само избрание его в члены Философского института, может быть, означало точно то же, что и малость номера, под каким стояла фамилия Резерфорда в студенческом регистре Кентерберийского колледжа. Отсутствие солидных традиций… Университетское детство Новой Зеландии… То, что в старой Англии потребовало бы немалых ученых заслуг, здесь еще давалось за одно лишь обещание будущих успехов.
Можно ли сомневаться, что это Биккертон — добрый гений Эрнста — представил его своим коллегам по Философскому институту? Он играл в институте не меньшую роль, чем в колледже. Он возглавлял там кафедру. И конечно, ему не стоило большого труда убедить институтских ученых мужей, что они проявят проницательность, великодушие и мудрую заботу о будущем новозеландской науки, приняв в свою среду одаренного бакалавра искусств. Очень вероятно, что ему, кроме всего прочего, хотелось взять реванш за догматическое осуждение, которому подвергся в колледже доклад его ученика. Он без труда доказал, что Эрнст Резерфорд мыслящий студент. И уверил коллег, что если не к ближайшему, то к следующему годичному собранию института его воспитанник представит самостоятельную экспериментальную работу. Возможно, кто-то робко и здраво заметил: «Вот тогда, господа, мы и окажем этому юноше честь…» Но Биккертон был слишком яркой фигурой в Крайстчерче, чтобы его мнением можно было так просто пренебречь.
Биккертон спешил. Почему? Он не рассказал своим коллегам, что юноша еще не выбрал своей стези окончательно. И ему хотелось выдать вексель юнцу. Юнец должен был думать о расплате. А в платежеспособность Резерфорда Биккертон верил безусловно. И хотел, чтобы тот поверил в нее сам.
Короче говоря, педагог-еретик выбрал сильнейшее средство для того, чтобы еще не вполне нашедший себя ученик обрел то, чего ему недоставало. Он рискнул антипедагогически выделить Эрнста из среды его однокашников. И не побоялся, что у юноши закружится голова. Пусть возомнит о себе больше, чем нужно. Ему это даже полезно.
Такой представляется решающая роль Биккертона в этой на первый взгляд не очень понятной истории избрания третьекурсника Эрнста Резерфорда в члены Кентерберийского философского института. Если эта догадка и может показаться излишне хитроумной, отбрасывать ее все-таки не стоит.
Непредвиденности жизни влияют на рост молодого сознания существенней, чем заранее очевидный ход вещей. Когда все происходит по заведенному распорядку и оправдываются все ожидания, у юноши не возникает поводов для критической переоценки самого себя и своих представлений. Незаслуженный удар и непонятная награда порою воспитывают больше, чем розги за провинность или похвала за послушание. Верно, конечно, что розги и похвалы учат разумному стандарту поведения — арифметике общежития. Но и не более!
Эрнст на третьем курсе изведал незаслуженный удар и получил непонятную награду. Так мог ли он при своей незаурядности не задуматься над алгеброй жизни? Он дважды предстал перед самим собой неизвестной величиною.