Горбатов Борис Леонтьевич
Власть
Борис Леонтьевич ГОРБАТОВ
ВЛАСТЬ
Рассказ
Даже в ребяческие годы он никогда не мечтал о профессии летчика, моряка или артиллериста. Копируя взрослых, он собирал на пустыре детвору и, взобравшись на холм ржавого заводского хлама, кричал, захлебываясь:
- Митинг открыт! Пролетарские дети всех стран, объединяйтесь!
В школе он был вожаком пионеров, в горпромуче - вожаком комсомольцев, на шахте - партийным вожаком; друзья в шутку называли его "профессиональным революционером". Никогда его не влекло ни к какой другой профессии, кроме этой единственной: вести за собой людей.
В комитете говорили ему:
- Алексей, надо поднять народ!
И он, весело тряхнув головой, отвечал:
- Подыму!
Он подымал комсомольцев на лыжную вылазку, колхозников - на уборку, домохозяек - на древонасаждение, шахтеров - на стахановский штурм. Он и сам не знал, отчего люди идут за ним - в стужу, в ночь, в непогоду. У него не было ни огненного красноречия, ни пламенных слов, - горячее сердце, вот и все, что он имел. Но он знал своих ребят и ключи к ним - молодые или бородатые, все они были его ребята, его народ - и он знал свою власть над ними. И эта власть, в которой не было для него личных выгод, а только одно беспокойство, и вечное горение, и простуженное горло, и небритые щеки, и ночи без сна, - эта власть над душой человека сама по себе была ему наградой.
Война застала его секретарем горкома партии и превратила в комиссара батальона. Он был хорошим комиссаром, его любили. И он любил свой батальон. Эти окопные парни, эти пропахшие порохом воины были ему давно знакомы. Ни шинель, видавшая виды, ни подсумки, ни снаряжение не могли скрыть в них его старых ребят: это был тот же его народ - раньше он поднимал его в труд, теперь поведет на драку.
Но вот на днях шел бой за курган "Семь братьев", и батальон его полка не поднялся в атаку. Батальон лежал под огнем у кургана, и никакая сила не могла оторвать бойцов от влажной, сырой земли, к которой они жадно приникли, в которую впились ногтями, вдавились коленями, прижались лицом.
- Ну, комиссар, надо подымать народ! - сказал Алексею раненый командир батальона.
И Алексей, тряхнув головой, ответил:
- Подыму!
Он побежал, придерживая рукой полевую сумку, к кургану. Вокруг, как хлопушки, разрывались мины, и он, сам не зная почему, вспомнил вдруг комсомольскую пасху 1923 года, и факельное шествие, и "Карманьолу", и как тогда мечтал о подвиге.
"...На фонари буржуев вздернем... Эй, живей, живей, живей!" Бежать уже нельзя было, и он пополз. Он пополз к бойцам и громко, чтобы его все услыхали, весело закричал:
- Ну, орлы, что же вы? Свинцового дождика испугались?
Вот так и надо было: не приказом, не окриком - шуткой, потому что в инструментальном ящичке комиссара не найти ключа к простому сердцу более верного и надежного, чем этот: шутка.
- Ну, орлы? Эх, орлы! Подымайтесь, простудитесь. Вперед!
Но никто не улыбнулся его шутке, никто не отозвался, и никто не поднялся на его призыв. Он пополз тогда вдоль всего боевого порядка может быть, его не слышали? Он подползал чуть не к каждому из бойцов, обнимал и тряс за плечи, искал глаза, но люди прятали от него глаза, отворачивали головы и еще пуще зарывались в траву.
И тогда он понял: нет у него никакой власти над ними.
Он привстал на колено и огляделся с тоской: вокруг лежали его ребята, его народ. Вот он знает их: этому, сибиряку, он посоветовал однажды, что ответить жене на письмо; того, уральца, принимал в партию, а этот, земляк, донбассовец, вероятно коногон, - лихой танцор и свистит по-разбойничьи, еще недавно комиссар видел, как он пляшет, и аплодировал ему. Что ж он теперь колени в землю?..
Он закричал в отчаянии:
- Вперед, товарищи! Что же вы? Герои, вперед!
Но никто не двинулся с места, и только немецкие пули сильнее защелкали вокруг.
"Ведь перебьют же, всех перебьют", - с горечью подумал комиссар, и сознание беспомощности и потерянной власти, и стыд, и обида, и гнев вдруг охватили его с страшной силой.
Он поднялся во весь рост и закричал:
- Вперед! В ком совесть есть, вперед! За Родину!
И, не оглядываясь, побежал вперед. Один.
Он бежал под свинцовым дождем, охваченный отчаянием и злостью, и в мозгу стучало: "Эй, живей, живей, живей! На фонари буржуев... вздернем...", но уже не весело, а сердито, ожесточенно, словно пели сквозь стиснутые зубы; и курган был все ближе и ближе; и казалось, курган сложен весь из свинца, и теперь весь свинец обрушивался на него, и свистел над головой, и падал рядом, и странно, что он еще не убит, но ему было все равно. Все равно! Все равно! "Эй, живей, живей, живей... На фонари..."
И вдруг он услышал топот шагов сзади и шумное дыхание, - он оглянулся и увидел: за ним с винтовками наперевес бегут бойцы. По всему полю подымаются, встают, бросаются вперед бойцы, на штыках - солнце...
"Пошли-таки? - удивленно подумал он. - Поднялись? Кто же поднял их?"
Теперь люди бежали рядом с ним, перегоняли его, он видел их потные лица и мокрые рубахи, и рты, обметанные зноем, и тогда он сам побежал быстрее, чтоб не отстать от бойцов, и курган был все ближе и ближе, а еще ближе - черные дымки разрывов. Алексей догадался, что это огневой вал наших батарей, что они прижались к самому валу, и первый весело закричал:
- Ложись! Ложись!
И увидел, как послушно и быстро залегли бойцы.
Он перевел дух.
- Сейчас батареи перенесут огонь, и мы двинемся дальше! - Он крикнул это громко, чтобы все услышали. - Наши батареи перенесут огонь, и мы пойдем дальше.
Он сказал это, и слова его понеслись по полю, но самого его вдруг охватило сомнение: пойдут ли? Пойдут ли снова люди? Что, если это только минутный порыв, взрыв стыда? Что, если всей его комиссарской власти над солдатской душой только и хватило на то, чтобы зажечь в бойце минутный порыв, и вся его власть измеряется десятью минутами и тридцатью метрами целины?
Батареи уже били по кургану. Над курганом взлетали груды земли, обломки балок, щепки; немцы пригнули головы, их огонь стал слабее.
- Вперед! - закричал Алексей, подымаясь. - Вперед, герои, за Родину!
И увидел: поднялись те, что лежали рядом, за ними поднялись передние, а затем и все поле. Снова вспыхнуло "ура" - хриплое, знойное, ожесточенное - и снова на штыках солнце, и шумное дыхание рядом, и ветер воет в ушах.