— Сундук, — сообщил он, хотя это было видно невооруженным взглядом, — где мы держим наши ценности. — Он поспешно добавил: — Зря я вам это сказал…
Джестер, конечно, обиделся, но промолчал.
В комнате стояли две односпальные кровати с розовыми покрывалами. Шерман почтительно погладил одно из них. — Настоящая вискоза. — Над каждой из кроватей висело по портрету: один — пожилой негритянки, другой — темнокожей молодой девушки: мать Зиппо и его сестра. Шерман все поглаживал покрывало, и эта черная рука на розовом фоне почему-то нагоняла на Джестера жуть. Сам он не решался притронуться к шелку — ему казалось, что, если он нечаянно коснется этих темных пальцев, его ударит током, как от электрического угря, поэтому он осторожно положил руки на спинку кровати.
— Сестра Зиппо — хорошенькая, — заметил Джестер, думая, что Шерман ждет его отзыва.
— Послушайте, Джестер Клэйн, — сказал Шерман, и, хотя тон его был суров, Джестер почувствовал какую-то волнующую дрожь оттого, что тот назвал его имя, — если вы когда-нибудь, когда-нибудь, — голос Шермана хлестал его, как бич, — если вы когда-нибудь позволите себе хоть намек на похабную или грязную мысль о Сандрильоне Муллинс, я подвешу вас за пятки, свяжу руки, разожгу огонь у вас под головой и буду любоваться, как вы жаритесь.
От неожиданности этого выпада Джестер еще крепче вцепился в спинку кровати.
— Да я ведь только…
— Молчать! Молчать! — закричал Шерман. И добавил тихо и жестко: — Мне не понравилось выражение твоей рожи, когда ты смотрел на портрет.
— Какое выражение? — растерянно пробормотал Джестер. — Вы мне показали портрет, я на него посмотрел… Что мне было делать? Плакать?
— Еще одна такая шуточка, и я вас подвешу на сук и буду так медленно жарить, как никому и не снилось. Притушу огонь, чтобы горел подольше и не гас.
— Почему вы говорите мне такие гадости, ведь вы меня почти не знаете?
— Когда речь идет о добродетели Сандрильоны Муллинс, я разговариваю только так.
— Вы что, влюблены в эту Сандрильону Муллинс? У вас к ней страсть?
— Еще один нескромный вопрос, и вы будете жариться в Атланте.
— Чепуха! — сказал Джестер. — Кто вам позволит? Тут уж вмешается закон.
Это заявление показалось обоим очень внушительным, но Шерман все же проворчал:
— Я лично включу электрический ток и постараюсь, чтобы он шел как можно медленнее.
— По-моему, весь ваш разговор насчет казни на электрическом стуле и поджаривании просто ребячество. — Джестер сделал паузу, чтобы нанести удар почувствительнее. — В сущности, я подозреваю, что у вас просто бедный запас слов.
Шерман почувствовал удар.
— Бедный запас слов? — заорал он, дергаясь от гнева, потом долго молчал и, наконец, воинственно сказал: — Что значит слово «стигийский»?
Подумав, Джестер вынужден был признаться:
— Не знаю.
— …и эпизоотический и патологинический? — Шерман как одержимый швырял в Джестера все более замысловатые слова.
— Патологинический, по-моему, это что-то насчет болезней…
— Ничего подобного, — сказал Шерман, — я только, что его выдумал.
— Выдумал? — возмутился Джестер. — Но это же нечестно выдумывать, если проверяешь запас слов!
— В общем, — заключил Шерман, — у вас, ограниченный и довольно вонючий запас слов.
Джестер чувствовал, что он должен доказать богатство своего словаря: он, тщетно пытался придумать слово подлиннее, но не мог ничего изобрести.
— Госспаси, — сказал Шерман, — давайте поговорим о чем-нибудь другом. Хотите, я подслащу вам «Калверта»?
— Подсластите?
— Ну да, тупица вы несчастный!
Джестер отхлебнул виски и чуть не подавился.
— Оно какое-то горькое и горячее…
— Когда я говорю — подсластить, неужели вы, бестолковая башка, думаете, что я положу в виски сахар? Ей-богу, мне кажется, что вы просто с Марса свалились.
Это выражение Джестер тоже решил запомнить будущее.
— Сегодня прямо не ночь, а ноктюрн, — сказал Джестер, чтобы показать богатство своего словаря. Вам, конечно, повезло, — добавил он.
— В том, что у меня такая ка-ве?
— Да нет, вот я думал… вернее сказать, предавался размышлениям о том, какое счастье знать, кем ты будешь в жизни. Если бы у меня был такой голос, как у вас, мне бы не над чем было ломать голову. Не знаю, отдаете ли вы себе в этом отчет, но голос у вас золотой… а вот я — человек бесталанный, не пою, не танцую, и единственное, что я могу нарисовать, это елку…
— Ну, талант — это еще не все, — наставительно произнес Шерман; похвала Джестера была ему очень приятна.
— …и не очень-то успеваю по математике, так что атомная физика тоже отпадает.
— Вы можете стать конструктором.
— Наверно, — печально согласился Джестер. Но тут же весело добавил: — Пока что нынешним летом я учусь летать. Но это не настоящее призвание. По-моему, все должны уметь летать.
— Я с вами в корне не согласен! — возразил Шерман, боявшийся высоты.
— Предположим, у вас умирает ребенок, ну, как те дети с врожденным пороком сердца, о которых всегда пишут в газетах, и вам надо полететь, чтобы перед смертью с ним проститься, или, например, заболела ваша безногая мать и хочет вас повидать на прощание, и вообще летать очень интересно, и я считаю это моральной обязанностью — все должны учиться летать!
Я с вами в корне не согласен, — повторил Шерман, ему было противно разговаривать о том, чего он не умел делать.
— Ладно, а что это вы сегодня пели? — не унимался Джестер.
— Вечером — нормальный джаз, а перед этим я разучивал настоящие, чистокровные немецкие лидер.
— А это что?
— Так и знал, что вы понятия не имеете! — с удовлетворением воскликнул Шерман. — Лидер, тупица, значит по-немецки — песня, а немецкие — значит немецкие. — Он тихонько заиграл и запел, и новая, незнакомая музыка захватила Джестера так, что по телу пробежала дрожь.
— Это по-немецки, — хвастал Шерман. — Говорят, у меня по-немецки нет никакого акцента, — соврал он.
— А как это будет, если перевести?
— Вроде любовной песни. Юноша поет своей девушке… ну, вроде: «Голубые глаза моей любимой, таких я в жизни не видал…»
— У вас тоже голубые глаза. Вы будто поете любовную песню себе: даже мурашки бегают, когда знаешь слова…
— От немецких лидер всегда мурашки. Поэтому я их и разучиваю.
— А какую еще музыку вы любите? Лично я буквально обожаю музыку, страстно ее люблю. Зимой я выучил этюд «Зимний ветер».
— Ну, это вы врете, — сказал Шерман, не желая ни с кем делить свои музыкальные лавры.
— Неужели я буду вам врать, что я выучил «Зимний ветер»? — спросил Джестер, который никогда и ни при каких обстоятельствах не врал.
— А почему нет? — удивился Шерман, один из самых больших вралей на свете.
— Правда, я давно не играл.
Джестер пошел к пианино, а Шерман не спускал с него глаз, надеясь, что тот все же играть не умеет, В комнате громко и яростно загремел «Зимний ветер». После первых бурных аккордов Джестер запнулся, и пальцы его перестали бегать по клавишам.
— В «Зимнем ветре» если собьешься, тогда уж все…
Шерман, ревниво слушавший игру, обрадовался, когда мелодия оборвалась. Джестер яростно заиграл этюд сначала.
— Кончай! — закричал Шерман, но Джестер отчаянно продолжал играть, и громкие звуки заглушали недовольные возгласы Шермана.
— Ну, что ж, довольно прилично, — сказал Шерман после того, как Джестер шумно, но не очень ровно сыграл этюд до конца. — Однако тон у вас неважнецкий.
— Я же вам говорил, что могу сыграть.
— Играть можно по-разному. Лично мне не нравится, как вы играете.
— Я знаю, это не настоящее призвание, но лично мне моя игра доставляет удовольствие.
— Чего нельзя сказать о других.
— А по-моему, джаз у вас лучше получается, чем немецкие лидер.
— В молодости я одно время играл в джазе. Вот когда мы давали жизни! Бикс Байдербек был у нас главный, он играл на золотой трубе.
— Бикс Байдербек? Не может быть!