— Оскар, — сказала она в заключение, — в тебе была вся моя гордость, вся моя жизнь. Я готова была примириться с нищетой, я возлагала на тебя все свои надежны, я уже видела, как ты делаешь блестящую карьеру, как ты преуспеваешь. Эта мечта давала мне мужество выносить лишения, на которые я в течение шести лет обрекала себя, чтобы поддерживать тебя в коллеже, где твое пребывание все-таки обходилось нам, несмотря на стипендию, в семьсот — восемьсот франков в год. Теперь, когда мои надежды рухнули, твоя будущность страшит меня. Ведь я не имею права тратить на сына ни одного су из жалованья господина Клапара. Что же ты будешь делать? Ты недостаточно силен в математике, чтобы поступить в военную школу, да и потом — где мне взять три тысячи франков, которые там требуются за содержание? Вот жизнь, как она есть, дитя мое! Тебе восемнадцать лет, ты физически силен, иди в солдаты, — это для тебя единственная возможность заработать кусок хлеба…
Оскар еще не знал жизни, подобно всем детям, которых лелеют, скрывая от них домашнюю нищету, он не понимал необходимости приобретать состояние; слово «коммерция» не вызывало у него никаких представлений, слово «администрация» и того меньше, ибо он не видел вокруг себя никаких результатов этой деятельности. Поэтому он покорно слушал упреки матери, стараясь делать вид, что смущен, но ее увещевания пропадали зря. Однако мысль о том, что он станет солдатом, и слезы, то и дело выступавшие на глазах г-жи Клапар, довели, наконец, и этого юнца до слез. Она же, увидев, что сын плачет, совсем обессилела; и, как делают все матери в таких случаях, она перешла к заключительной части своих наставлений, в которой сказались двойные страдания матери — и за себя и за своего ребенка.
— Послушай, Оскар, — ну, обещай же мне в будущем быть сдержаннее, не болтать что попало, обуздывать свое глупое тщеславие, обещай мне… и т. д., и т. д.
Оскар обещал решительно все, чего требовала мать, и тут г-жа Клапар с нежностью привлекла его к себе и в конце концов поцеловала, чтобы утешить за то, что она его разбранила.
— А теперь, — сказала она, — ты будешь слушаться своей мамы, будешь следовать ее советам, — ведь мать может давать своему сыну только хорошие советы. Мы отправимся к дяде Кардо. Это наша последняя надежда. Кардо очень многим обязан твоему отцу, который, выдав за него свою сестру, мадемуазель Юссон, с огромным для того времени приданым, способствовал тому, что дядя нажил большое состояние на торговле шелком. Я думаю, что он устроит тебя к своему преемнику и зятю господину Камюзо на улице Бурдонне… Но, видишь ли, дело в том, что у дяди Кардо четверо детей. Он отдал свой торговый дом «Золотой кокон» в приданое старшей дочери, госпоже Камюзо. Камюзо нажил на этом деле миллионы, но у него тоже четверо детей от двух браков, а о нашем существовании он едва ли знает. Свою вторую дочь, Марианну, Кардо выдал за господина Протеса, владельца торгового дома «Протес и Шифревиль». Контора его старшего сына, нотариуса, обошлась в четыреста тысяч франков, а своего младшего сына, Жозефа Кардо, старик только что сделал компаньоном москательной фирмы Матифe. Поэтому у твоего дяди Кардо достаточно причин, чтобы не заниматься тобой, ведь он и видит-то тебя два-три раза в год. Он никогда не посещал нас здесь, хотя в свое время, когда ему нужно было добиться поставок для высочайших особ, для императора и его придворных, он отлично знал, как найти меня у императрицы-матери. А теперь все Камюзо разыгрывают из себя ультрароялистов. Он женил сына своей первой жены на дочери чиновника королевской канцелярии. Верно говорится — от вечных поклонов горб растет. Словом, ловко сработано: «Золотой кокон» остался поставщиком двора при Бурбонах, как был при императоре. Итак, завтра мы пойдем к дяде Кардо; надеюсь, что ты будешь вести себя прилично, ибо, повторяю, он — наша последняя надежда.
Господин Жан-Жером-Северен Кардо вот уже шесть лет как схоронил жену, урожденную мадемуазель Юссон, за которой брат ее в годы своего процветания дал сто тысяч франков приданого. Кардо, старший приказчик «Золотого кокона», одной из старейших парижских фирм, приобрел ее в 1793 году, в тот момент, когда владельцы были разорены режимом максимума;[45] приданое мадемуазель Юссон дало ему возможность за какие-нибудь десять лет нажить громадное состояние. Чтобы лучше обеспечить детей, старик придумал блестящий план — сделать пожизненный вклад в триста тысяч франков на свое имя и на имя жены, а это давало ему в год тридцать тысяч франков. Что касается его капиталов, то он разделил их на три части, по четыреста тысяч на каждого из остальных трех детей. Камюзо получил вместо денег в приданое за старшей дочерью Кардо «Золотой кокон». Таким образом, старик Кардо — ему было уже под семьдесят — мог тратить и тратил свои тридцать тысяч франков по своему усмотрению, не нанося ущерба детям; они уже успели сделаться богатыми людьми, и теперь Кардо мог не опасаться, что за их вниманием к нему кроются какие-либо корыстные помыслы. Старик Кардо жил в Бельвиле, в одном из домов, расположенных вблизи Куртиля.[46] За тысячу франков он снимал квартиру во втором этаже, окнами на юг; из нее открывался широкий вид на долину Сены; в его исключительном пользовании был также примыкавший к дому большой сад; поэтому Кардо не чувствовал себя стесненным четырьмя остальными жильцами, обитавшими, кроме пего, в этом поместительном загородном доме. Заключив договор на длительный срок, он рассчитывал окончить здесь свои дни и вел весьма скромное существование в обществе старой кухарки и бывшей горничной покойной г-жи Кардо; обе они надеялись получить после его смерти пенсию франков по шестисот и поэтому не обкрадывали его. Они изо всех сил старались угодить своему хозяину и делали это тем охотнее, что трудно было найти человека менее требовательного и менее придирчивого, чем он. Квартира, обставленная покойной г-жей Кардо, такой и оставалась вот уже шесть лет, и старик довольствовался этим. Он не тратил и тысячи экю в год, так как пять раз в неделю обедал в Париже и возвращался домой в полночь на постоянном извозчике, двор которого находился на окраине Куртиля Таким образом, кухарке оставалось заботиться только о завтраке. Старичок завтракал в одиннадцать, затем одевался, опрыскивал себя духами и уезжал в Париж. Обычно люди предупреждают, когда не обедают дома. А папаша Кардо, наоборот, предупреждал, когда обедал.
Этот старичок, крепкий и коренастый, всегда был, как говорится, одет с иголочки: черные шелковые чулки, панталоны из пудесуа, белый пикейный жилет, ослепительно белая сорочка, василькового цвета фрак, лиловые шелковые перчатки, золотые пряжки на башмаках и панталонах, наконец чуть припудренные волосы, и перехваченная черной лентой косица. Его лицо привлекало к себе внимание благодаря необыкновенно густым, кустистым бровям, под которыми искрились серые глазки, и совершенно квадратному носу, толстому и длинному, придававшему ему облик бывшего пребендария.[47] И лицо это не обманывало. Папаша Кардо действительно принадлежал к породе тех игривых Жеронтов,[48] которые в романах и комедиях XVIII века заменяли Тюркарэ,[49] а теперь с каждым днем встречаются все реже. Кардо обращался к женщинам не иначе как: «Прелестница!» Он отвозил домой в экипаже тех из них, которые оставались без покровителя, с чисто рыцарской галантностью отдавая себя, как он говорил, «в их распоряжение». Несмотря на внешнее спокойствие, на убеленное сединами чело, он проводил старость в погоне за наслаждениями. В обществе мужчин он смело проповедовал эпикурейство и позволял себе весьма рискованные вольности. Он не возмущался тем, что его зять начал ухаживать за очаровательной актрисой Корали, ибо сам содержал мадемуазель Флорентину, прима-балерину театра Гетэ.[50] Но ни на его семье, ни на его поведении эти взгляды и образ жизни не отражались. Старик Кардо, вежливый и сдержанный, считался человеком даже холодным; он настолько подчеркивал свое добронравие, что женщина благочестивая, пожалуй, назвала бы его лицемером. Этот достойный старец особенно ненавидел духовенство, так как принадлежал к огромному стаду глупцов, выписывающих «Конститюсьонель»,[51] и чрезвычайно интересовался «отказами в погребении».[52] Он обожал Вольтера, хотя все же предпочитал ему Пирона,[53] Вадэ, Колле. И разумеется, восхищался Беранже, которого не без остроумия называл «жрецом религии Лизетты».[54] Его дочери — г-жа Камюзо и г-жа Протес, а также сыновья, по народному выражению, словно с луны свалились бы, если бы кто-нибудь объяснил им, что разумеет их отец под словами: «воспеть Мамашу Годишон». Благоразумный старец и словом не обмолвился перед детьми о своей пожизненной ренте, и они, видя, как скромно, почти бедно он живет, воображали, будто отец отдал им все свое состояние, и тем нежнее и заботливее относились к нему. А он иной раз говаривал сыновьям:
45
Режим максимума. — Имеется в виду закон о предельных ценах.
46
Куртиль — местность под Парижем, славившаяся своими кабачками.
47
Пребендарий — духовное лицо, получающее определенный доход из церковной или монастырской кассы.
48
Жеронт — комический персонаж из старинной французской комедии, недалекий, упрямый, скупой и легковерный старик.
49
Тюркарэ — герой одноименной комедии Лесажа (1709), откупщик, разбогатевший на жестокой эксплуатации народа.
50
Гетэ — театр, где в описываемое Бальзаком время ставились преимущественно мелодрамы и феерии.
51
«Конститюсьонель» — умеренно-либеральная, антиклерикальная газета; в эпоху Реставрации — орган буржуазной оппозиции.
52
…интересовался «отказами в погребении» — Во время Реставрации кладбища находились в ведении Церкви, а так как Церковь отказывает в отпевании самоубийцам, дуэлянтам, святотатцам, отлученным и т. п., то таких покойников нельзя было хоронить в пределах кладбища.
53
Пирон, Вадэ, Колле — французские поэты XVIII века, воспевавшие любовь и вино.
54
Лизетта — героиня многих песенок Беранже.