ГЛАВА ТРЕТЬЯ. СИНОДАЛЬНЫЙ ИОСИФ
Разговор во дворце подействовал на Капцевича очень сильно.
Исмайлов пишет: «Генерал, возвратясь домой, тотчас позвал меня к себе и начал расспрашивать, как он, мелкотравчатый человек, „знаком с такими лицами?!“»
«Я (говорит Исмайлов) слегка рассказал историю знакомства и как дело дошло до приглашений и моего укрывательства».
Генерал Капцевич не только нимало не обиделся за то, что ее высокопревосходительство дозволила себе в его доме описанный нами дебош и с забвением всех приличий хотела произвести насильную выемку синодального секретаря из запертого помещения, — напротив, генерал обрушился гневом на самого же Исмайлова за то, как он смел «укрываться».
Он очень долго сердился и кричал:
«— Вы, милостивый государь, компрометируете меня. Дама, которая призывала вас к себе, даже приезжала к вам сама — супруга одного из первых государственных чинов империи!.. Ваш поступок низок и его ничем оправдать невозможно… В субботу непременно поезжайте и извинитесь, как знаете и как придумаете».
Словом, ступай и губи свою чистоту, как пожелала супруга важного человека!.. Но если генерал и государственный сановник считали ни во что секретарскую добродетель, то ему самому она была дорога, и он надеялся ее отстоять с упованием на бога, перед очами которого и синодальный секретарь все же стόит «более двух воробьев, предлагаемых за единый ассарий». А и о тех есть высшее попечение.
«Мне стыдно было перед генералом, говорит Исмайлов, но сдаться мне не хотелось». Бедняк «для успокоения генерала, разгневанного и обиженного тем, что в его доме маленький человек смел уклоняться от прихоти дамы большого света» — «дал слово ехать в субботу и извиниться, как и перед кем будет пристойно»…
Колико раз гордыней всперт порок
И приунижена бесщадно добродетель…
Теперь положение синодального секретаря было уже самое отчаянное: ослушаться и не идти «под удар» долее решительно было невозможно. Так это поставила коварная красавица, приведя дело своих пустых прихотей в соотношение с вопросом о чинопочитании старшим, в числе коих один, самый к ней расположенный и готовый карать за нее кого угодно, был ее высокопревосходительный супруг, «из первых чинов государства».
Исмайлову, кажется, можно было для охраны своей добродетели съехать из генеральского дома, но тогда непременно последовали бы напасти по службе от обер-прокурора князя Мещерского, который тоже был хороший ценитель связей и дорожил «случайными людьми» не менее, чем друг его генерал Капцевич. Сделав один шаг из дома Капцевича, весьма вероятно пришлось бы удалить себя и из синода, где Исмайлову так нравилась умилявшая его «обстановка присутственной камеры»; а затем он мог быть представлен в самом неблагоприятном свете и митрополиту Филарету, как человек, не оправдавший его редкой рекомендации. Митрополиту же всего, что тут действует, не расскажешь, ибо это зазорно, да его святость и внять тому не может, ибо, по собственным словам святителя, он жизнь мирскую «недостаточно знал». Одно имя важнее другого витали в смятенном уме Исмайлова и должны были усиливать тревожное представление о ней, которая хотя и происходила из духовного звания, но не почитала ничего истинно великого и святого. Словом, синодальному секретарю угрожала потеря всего, а против этого противостояла не менее страшная для его добродетели необходимость — «сдаться» и вести самого себя «под удар».
Он мог ясно предвидеть, что произойдет с ним в доме вельможи. «Государственный муж» примет его, конечно, на самое короткое время в кабинете — ободрит его здесь ласковым словом, что «его не съедят», и затем, пошутив над его застенчивостью, отошлет его к своей высокопревосходительной супруге, а там он и «попадет под удар».
Надо было из этого каторжного положения «найти изворот», и притом скорый, смелый и решительный, потому что роковая судьба была не за горами и, может быть, напоминала о себе Исмайлову назойливее, чем те субботы, когда он в пору счастливого отрочества в малых классах духовного училища был патриархально сечен отцом смотрителем.
Но ожидающее его теперь терзание, разумеется, было несравненно страшнее и серьезнее.
Зато он и отлично нашелся.
«Давши слово генералу (Капцевичу), я поставил себя в тупик, из которого не знал, как выбраться (говорит Исмайлов), не ехать — нельзя, а ехать — только осрамишь себя или навернешься на беду и неприятность. Я придумал изворот, и, к счастью, изворот подействовал как нельзя лучше».
«В субботу в назначенный час», облачась во весь полиелей синодальной униформы и прикрыв ее пристойным плащом, секретарь тронулся в путь, «к дому вельможных панов», но путь этот он исполнил с большою предусмотрительностью.
«Остановясь вдали», он покинул своего возницу и стал прохаживаться около ворот дома «государственного мужа» и «пристально высматривал: не выедет ли куда его высокопревосходительство, супруг высокопревосходительной красавицы».
Надо полагать, конечно, что он похаживал ловко и тоже с осторожностью, чтобы ее высокопревосходительство никак не могла его усмотреть ни из одного из окон своего вельможного дома. Широкие плащи того времени, конечно, представляли немалое удобство для его рекогносцировки, а время тогда было много против нынешнего проще и доверчивее, так что ничье бдительное око не находило в долгом бродяжестве синодального секретаря у вельможеских ворот ничего подозрительного и опасного.
Все шло благополучно: синодальный секретарь уже «часа полтора» похаживал у вельможеских ворот, зазирая во двор и укрепляя себя предположением, «что такие сановники имеют много дел и дома за полдень не сидят».
Основательное знание светских обычаев своего времени его не обмануло: «через полтора часа я, действительно, увидал, что к подъезду подали карету и его высокопревосходительство скоро вышел и уехал».
Тогда синодальный секретарь живо бросается к своему извозчику, — «нимало не медля сажусь, подъезжаю к крыльцу и спрашиваю: дома ли? Отвечают: сейчас выехал. Прошу, чтобы доложили, что был такой-то, и отправляюсь домой.
За обедом говорю генералу, что был, но не застал, и велел доложить, что приезжал.
Генерал, по обыкновению доверчивый, не спросил, в каком часу я был, а сказал:
— Что же, вы свое дело сделали. Побывайте когда-нибудь в другой раз, и постарайтесь лучше в праздник, — тогда застанете вернее.
Я отвечал, что постараюсь, но стараться не думал.
Маневр мой кончился благополучно, но долго ли? Это задача. Красавица не удовлетворится приездом, — проникнет мою хитрость и протолкует мужу, что это насмешка. Разгневанный муж встретится с генералом и наговорит или даже наделает ему кучу неприятностей. Тогда что? Тогда чем я защищу себя? Чем прикрою истину моего чувства к красавице? (!) Мне не поверят, а разоблачать истину — сочтут клеветой… Я вооружу против себя двух сильных людей, которым легко задавить меня как червя»…
Несчастному пришлось жалеть, для чего он некогда похвалялся красавице, что «жениться не намерен, но любить может», и притом еще жаждет близ нее «отрадной теплоты». Вот оно, это разбитное удальство, выразившееся в кичливом пустословии, которое неосторожно начертано им собственною его рукою в любовной эпистолии, теперь и восстанет против него уликою, как оторванная пола платья Иосифа. А тогда и поминай как звали синодального волокиту, хотевшего сесть не в свои сани…
«Отрадной теплоты» опять нет, а между тем огонь уже сожигает его оробевшее сердце и рисует ему погибель, страшнейшую той, которою окончил дни свои опаленный страстью малоросс.
«Да, я зашел далеко, — пишет в укоризну себе Исмайлов, — у меня закружилась голова и я упал духом.
Не видя исхода, я винил себя во всем — и в неосторожности, и в трусости, и в преступлении противу чести данного слова.
Сдавленный черными мыслями, я ходил как убитый и близок был к отчаянию, если бы судьба скоро не сжалилась надо мною».