Но ежели и этого будет недостаточно, чтобы спасти душу, то она и другой выход найдет. Покуда она еще не загадывала вперед, но решимости у нее хватит…
Была ли вполне откровенна Мавруша с мужем – неизвестно, но, во всяком случае, Павел подозревал, что в уме ее зреет какое-то решение, которое ни для нее, ни для него не предвещает ничего доброго; естественно, что по этому поводу между ними возникали даже ссоры.
– Не стану я господскую работу работать! не поклонюсь господам! – твердила Мавруша, – я вольная!
– Какая же ты вольная, коли за крепостным замужем! Такая же крепостная, как и прочие, – убеждал ее муж.
– Нет, я природная вольная; вольною родилась, вольною и умру! Не стану на господ работать!
– Да ведь печешь же ты хлебы! хоть и легкая это работа, а все-таки господская.
– И хлебы печь не стану. Ты меня в ту пору смутил: попеки да попеки! а я тебя, дура, послушалась.
– Буду печь одни просвиры для церкви божьей.
– А ежели барыня отстегать тебя велит?
– И пускай. Пускай как хотят тиранят, пускай хоть кожу с живой снимут – я воли своей не отдам!
И действительно, в одну из пятниц ключница доложила матушке, что Мавруша не пришла за мукой.
– Это еще что за моды такие! – вспылила матушка.
– Не знаю. Говорит: не слуга я вашим господам. Я вольная.
– А вот распишу я ей вольную на спине. Привести ее, да и оболтуса-мужа кстати позвать.
Предсказание Павла сбылось: Маврушу высекли. Но на первый раз поступили по-отечески: наказывали не на конюшне, а в девичьей, и сечь заставили самого Павла. Когда экзекуция кончилась, она встала с скамейки, поклонилась мужу в ноги и тихо произнесла:
– Спасибо за науку!
Но хлебов все-таки более не пекла.
С этих пор она затосковала. К прежней сокрушавшей ее боли прибавилась еще новая, которую нанес уже Павел, так легко решившийся исполнить господское приказание. По мнению ее, он обязан был всякую муку принять, но ни в каком случае не прикасаться лозой к ее телу. .
– Срамник ты! – сказала она, когда они воротились в свой угол. И Павел понял, что с этой минуты согласной их жизни наступил бесповоротный конец. Целые дни молча проводила Мавруша в каморке и не только не садилась около мужа во время его работы, но на все его вопросы отвечала нехотя, лишь бы отвязаться. Никакого просвета в будущем не предвиделось; даже представить себе Павел не мог, чем все это кончится. Попытался было он попросить «барина» вступиться за него, но отец, по обыкновению, уклонился.
– Рабы вы, – ответил он, – и должны, яко рабы, господам повиноваться.
– Это так точно, – попробовал возразить Павел, – но ежели такой случай вышел.
– Никакого случая нет, просто с жиру беситесь! А впрочем, я, брат, в эти дела не вмешиваюсь; ничего я не знаю; ступай, проси барыню, коли что…
Матушка между тем каждодневно справлялась, продолжает ли Мавруща стоять на своем, и. получала в ответ, что продолжает. Тогда вышло крутое решение: месячины непокорным рабам не выдавать и продовольствовать их, наряду с другими дворовыми, в застольной. Но Мавруша и тут оказала сопротивление и ответила через ключницу, что в застольную добровольно не пойдет.
– Да ведь захочет же она жрать? – удивлялась матушка.
– Не знаю. Говорит: «Ежели насильно меня в застольную сведут, так я все-таки там есть не буду!»
– Врет, лиходейка! Голод не тетка… будет жрать! Ведите в застольную!
Но Мавруша не лгала. Два дня сряду сидела она не евши и в застольную не шла, а на третий день матушка обеспокоилась и призвала Павла.
– Да что она у тебя, порченая, что ли? – спросила она.
– Не знаю, сударыня. Хворая, стало быть.
– Хворые-то смирно сидят, не бунтуют; нет, она не хворая, а просто фордыбака… Дворянку разыгрывает из себя.
– С чего бы, кажется…
– Насквозь я ее мерзавку, вижу! да и тебя, тихоня! Берегись! Не посмотрю, что ты из лет вышел, так-то не в зачет в солдаты отдам, что любо!
– Отпустите нас, сударыня! Я и за себя, и за нее оброк заплачу.
– Ни за что! Даже когда иконостас кончишь, и тогда не пущу! Сгною в Малиновце. Сиди здесь, любуйся на свою женушку милую!
Но всё это был только разговор, а нужно было какой-нибудь практический выход сыскать. Ничего подобного матушка в помещичьей своей практике не встречала и потому находилась в великом смущении. Иногда в ее голове мелькала мысль, не оставить ли Маврушу в покое, как это уж и было допущено на первых порах по водворении последней в господской усадьбе; но она зашла уж так далеко в своих угрозах, что отступить было неудобно. Этак и все, глядя на фордыбаку, скажут: и мы будем склавши ручки сидеть! Нет! надо во что бы ни стало сокрушить упорную лиходейку; надо, чтоб все осязательно поняли, что господская власть не праздное слово.
И тем не менее все-таки пришлось, в конце концов, отступить.
Распоряжения самые суровые следовали Одни за другими, и одни же за другими немедленно отменялись. В сущности, матушка была не злонравна, но бесконтрольная помещичья власть приучила ее сыпать угрозами и в то же время притупила в ней способность предусматривать, какие последствия могут иметь эти угрозы. Поэтому, встретившись с таким своенравным сопротивлением, она совсем растерялась.
– Ведите, ведите ее на конюшню! – приказывала она, но через несколько минут одумывалась и говорила: – Ин прах ее побери! не троньте! подожду, что еще будет!
Было даже отдано приказание отлучить жену от мужа и силком водворить Маврушу в застольную; но когда внизу, из Павловой каморки, послышался шум, свидетельствовавший о приступе к выполнению барского приказания, матушка испугалась… «А ну, как она, в самом деле, голодом себя уморит!» – мелькнуло в ее голове.
Все домочадцы с удивлением и страхом следили за этой борьбой ничтожной рабы с всесильной госпожой. Матушка видела это, мучилась, но ничего поделать не могла.
– Ест? – беспрерывно осведомлялась она у ключницы.
– Отказывается покуда.
– Не иначе, как Павлушка потихоньку ей носит. Сказать ему, негодяю, что если он хоть корку Хлеба ей передаст, то я – видит бог! – в Сибирь обоих упеку!
Но едва вслед за тем приносили в девичью завтрак или обед, матушка призывала которую-нибудь из девушек (даже перед ними она уже не скрывалась) и говорила: