Этого Прокоп, конечно, не писал; эти мысли были затаенной мелодией, окрыляющей тяжеловесные фразы его ученых рассуждений. Он находил куда больше фантазии в голой формуле и больше ослепительной красоты — в числовом выражении. Так писал он свою поэму в знаках, цифрах, на чудовищном жаргоне ученых.

Прокоп не спустился к завтраку. Тогда к нему пришла Анчи, принесла молоко. Он поблагодарил, но тут ему вспомнился его сон, и он почему-то не посмел поднять на нее глаза. Он упорно глядел в угол; один бог знает, как это было возможно, но он видел каждый золотой волосок на ее обнаженных руках; никогда он так ясно не видел их.

Анчи стояла совсем близко.

— Вы будете писать? — нерешительно спросила она.

— Да, — угрюмо проворчал он и подумал: что бы она сказала, если бы он вдруг положил свою голову ей на грудь?

— Целый день?

— Целый день.

Наверное, отшатнулась бы, глубоко оскорбленная; но у нее крепкие, маленькие, широко расставленные груди, хотя она об зтом, вероятно, и не догадывается. Впрочем, какое ему дело!

— Вам что-нибудь надо?

— Нет, ничего.

Глупо; так хочется впиться зубами ей в руку, что ли… Женщина никогда не понимает, до чего она выводит человека из равновесия.

Анчи пожала плечами, слегка задетая.

— Ну и хорошо.

И ушла.

Прокоп встал, принялся ходить по комнате; он злился на себя и на нее, а главное — ему не хотелось больше писать. Он пытался собрать разбежавшиеся мысли, но это никак не удавалось. Прокоп рассердился и в досаде зашагал от стены к стене с регулярностью маятника. Час, два часа. Внизу гремят тарелками, накрывают на стол. Он снова сел к бумагам, опустил голову на руки. Вскоре явилась служанка с обедом.

Он вернул еду почти не тронутой и, совсем расстроившись, бросился на кровать. Видно, он тут всем надоел, да и с него уже хватит, пора уезжать. Да, да, завтра же! Он стал строить разные планы насчет своей будущей работы, и неизвестно почему, было ему стыдно и больно; наконец от всего этого он уснул как убитый. Проснулся под вечер — душа словно вываляна в болотной грязи, а тело заражено гнилью лени.

Слонялся по комнате, зевал и бездумно злился. Стемнело он даже света не зажег.

Служанка принесла ужин. Ужин остыл, а он все прислушивался к тому, что происходит внизу. Звякали вилки, доктор что-то бубнил и очень скоро после ужина хлопнул дверью своей комнаты. Стало тихо.

Уверенный, что никого больше не встретит, Прокоп вышел в сад. Стояла теплая и ясная ночь. Уже цвели сирень и жасмин. Волопас широко раскрыл на небе свои звездные объятия — тишина, подчеркнутая далеким собачьим лаем. У каменной ограды сада — что-то светлое. Конечно — Анчи.

— Чудесный вечер, правда? — через силу пробормотал он только для того, чтобы сказать хоть чтонибудь, и прислонился к ограде рядом с девушкой.

Анчи — ни звука, только отвернулась, и плечи ее вздрагивают как-то непривычно и неспокойно.

— Это — Волопас, — уже общительнее проворчал Прокоп, — а над ним… Дракон и Цефей[17], а вон там — Кассиопея, вон те четыре звездочки. Но чтоб их увидеть, надо выше поднять голову.

Анчи отворачивается, размазывая что-то около глаз.

— А та, яркая, — нерешительно продолжает Прокоп, — это Поллукс, бета в созвездии Близнецов. Не надо на меня сердиться. Я, наверное, показался вам грубым? Я… меня что-то мучило, понимаете? Не надо обращать внимания.

Анчи глубоко вздохнула.

— А как называется… вон та? — отозвалась она тихим, неуверенным голоском. — Та, что пониже, самая светлая?

— Это Сириус, в созвездии Большого Пса. Его еще называют Альгабор. А левее, гораздо левее — Арктур и Спика. Вон звезда упала! Видели?

— Видела. За что вы утром так на меня сердились?

— Я не сердился. Вероятно, я иногда… немного неуклюж; но жизнь моя была сурова, знаете — слишком сурова; я всегда был одинок и… как на передовом посту. Даже говорить толком не умею. Сегодня вот хотел… хотел написать нечто прекрасное… эдакую научную молитву, чтобы ее каждый мог понять; я думал, что… смогу вам прочитать это. И видите — все во мне погасло, и теперь даже стыдно разгореться, словно это — слабость. И вообще — говорить о себе… Ну, как будто засох, понимаете? И седею быстро.

— Но вам это к лицу, — тихо заметила Анчи.

Прокопа поразила такая сторона вопроса.

— Ну, знаете, — растерянно сказал он, — приятного тут мало. Пора бы уж… пора бы собирать свой урожай. Ах, сколько сделал бы любой другой из всего, что я знаю! А у меня нет ничего, ничего, ничего… Я только — «bertihmt» и «celebre» [1][1 знаменитый (нем. и франц.).] "highly esteemed" [2][2 весьма уважаемый (англ.).], а у нас об этом никто не знает. Мне кажется, видите ли, что мои теории довольно плохи; я не теоретик. Но то, что я открыл, имеет некоторую ценность. Мои экзотермические взрывчатки… диаграммы… и атомные взрывы кое-чего да стоят. А я опубликовал едва ли десятую часть того, что мне известно. Сколько бы сделали из этого другие! Я ведь даже… не понимаю больше их теорий, они так тонки, так остроумны… меня это только сбивает с толку.

Я — кухонный дух. Поднесите мне к носу любое вещество — и я нюхом узнаю, какую пользу можно из него извлечь. Но постичь, что из этого вытекает… с теоретической и философской точки зрения — не умею. Я знаю… одни факты; я их делаю; это мои факты, понимаете? И все же я… я чувствую за ними какую-то истину; огромную, всеобщую истину… которая все перевернет, когда взорвется. Но эта великая истина… кроется в фактах, а не в словах. Вот почему, вот почему надо искать факты — пусть хоть обе руки оторвет!..

Анчи, прислонившись к ограде, еле дышала. Никогда еще этот угрюмый чудак не говорил так много, — а главное, никогда он не говорил о себе. Он с трудом ворочал тяжкие глыбы слов; в нем билась огромная гордость, мешаясь с застенчивостью и душевной мукой; и если б он даже говорил интегралами — Анчи поняла бы: перед ней раскрывают что-то глубоко сокровенное, по-человечески выстраданное.

— Но самое, самое худшее… — бормотал Прокоп. — Иногда, а здесь — особенно… даже это, даже это мне кажется глупым… и ненужным. И конечная истина… и вообще все. Никогда со мной не бывало такого. Зачем? И к чему?.. Вероятно, самое разумное — поддаться… просто подчиниться вот этому… (теперь он показывал рукой на что-то, окружающее их). Просто — жизни. Человеку нельзя быть счастливым; это его размягчает — понимаете? Тогда все остальное кажется ему напрасным, мелким… и бессмысленным. Больше всего… больше всего человек создает от отчаяния. От тоски, от одиночества, от состояния оглушенности. Потому что тогда его ничто не удовлетворяет. Я вот работал как сумасшедший.

Но здесь — здесь я начал чувствовать себя счастливым. Здесь я познал, что существует, вероятно… нечто лучшее, чем — мыслить. Здесь просто живешь… и видишь, до чего замечательно — просто жить. Как ваш Гонзик, как кошка, как курица. Любое животное умеет жить… а мне это кажется таким чудесным, словно я до сих пор и не жил… И вот… я вторично потерял двенадцать лет.

Его изуродованная, бог весть сколько раз зашитая правая рука дрожала на ограде. Анчи молчала, в темноте видны были ее длинные ресницы; она оперлась локтями о каменный забор и смотрела, моргая, на звезды. Что-то зашелестело в кустах, Анчи испугалась, метнулась к плечу Прокопа.

— Что это?

— Ничего, наверное, куница; пришла кур воровать.

Анчи застыла, как изваяние. Теперь ее молодая, упругая грудь плотно прижата к руке Прокопа — быть может, Анчи ничего не замечает, зато Прокоп чувствует это слишком хорошо; он страшно боится шевельнуть рукой: во-первых, Анчи тогда подумает, что он нарочно положил руку на ограду, а во-вторых, она вообще переменит позу. Но странно — именно это обстоятельство исключает теперь для него возможность говорить о себе и о своей бесплодно пролетевшей жизни.

— Никогда, — смятенно лепечет он, — никогда я не был так рад… так счастлив, как здесь. Ваш отец лучший из людей, а вы… вы так молоды…

вернуться

17

Стр. 60. Волопас, Дракон, Цефей — в первом издании Чапек упоминал в этом месте другие созвездия: Орион, Бык, Персей, но один из читателей прислал ему письмо, где указывалось, что в то время, когда цветут сирень и асмин, эти звезды не видны.

Чапек внес в книжное издание романа соответствующие изменения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: