Губерт распахивал бабке Коубковой картофельные грядки на огороде. Проселочная дорога пролегала рядом с огородом, и дед не мог пройти мимо просто так, с безразличным видом, как турист, подгоняемый видением замка. Да и Еник не дал бы ему.
Пять старух подбирали картошку в ведра и ссыпали в мешки. Они без умолку трещали об испорченности света, и головы их сновали так низко над землей, будто они и родились такими согнутыми. А ведь когда-то они выступали горделиво, прямо; дед всех их помнил: ясный взгляд и гладкие лица, накрахмаленные торчащие юбки над округлыми икрами, пестрые вышитые юбки, каких теперь днем с огнем не сыщешь.
Мерин был белый, в темных яблоках, толковый конек. Когда он, раздув ноздри и чуть не падая на колени, двигался вперед, сверкающее выгнутое острие лемеха с глухим потрескиванием разрывало корешки, а быстро вращающиеся «пальцы» картофелекопалки разбрасывали распаханный ряд невысоким гейзером — сперва отлетали сухие стебли, затем черные куски жирной почвы, и, наконец, разлетались маслянисто-желтые картошины, словно с неба сыпался дождь дукатов.
В постромках потрескивала дратва на швах, толстая, как шнурки на ботинках, и выброшенные на свет божий личинки жуков в ужасе колотились белыми попками. Двухметровый Губерт, следуя за картофелекопалкой, просто порхал, и, не будь в нем более центнера веса, глядишь, и взлетел бы. Вороны хриплыми голосами скликали друг друга, безо всякою страха печатали уродливыми ножками крестообразные следы по свежим пластам земли, жадно склевывая перепуганные белые пушинки, и благодарно помаргивали на божий свет блестящими угольками своих глазок.
Бабки постепенно удалялись от дороги, их болтовня напоминала щебетанье улетающей птичьей стаи. Губерт порожняком возвращался назад. Еник присел на корточки, в вытянутой ладони он держал личинку, прекрасную, как девичий сон, поджидая воронью королеву.
— На-на-на… цып-цып-цып… — шептал он в уверенности, что колдует.
Губерт спотыкался о комья земли, мерин же поднимал ноги, как его светлость князь, помахивая головой, от чего звенели удила и цепочки на упряжи.
— Как поживаешь? — спросил Губерт, но на этот раз криво усмехнулся.
Дед молча пожал плечами.
Конь переступал с ноги на ногу, в суставах у него скрипело, а косые лучи заходящего солнца очерчивали над его крепким хребтом легкие волны потемневшей от пота шерсти. За всю жизнь он перевернул немало земли и ничего уже не хотел. Ноздри у мерина были розовые, а пах черный.
— Ну скажи, — медленно проговорил Губерт. — Мог бы ты так вот смотреть на трактор и ничего не говорить?
Наверно, не мог бы, но дед не знал, как об этом сказать.
— Трактор должен пахать, — философствовал Губерт. — На то он и трактор. А кони… У коней добрая воля, так и знай, черт тебя побери! — с упреком бросил он деду и всему миру. — Сорок лет смотрел я на лошадей изо дня в день. И скажу тебе еще раз, что от них веет доброй волей.
Дед надвинул шляпу пониже на уши и положил руку Енику на плечо.
— Ты вообще видел когда лошадей? — спросил Губерт у Еника.
— Только издалека, — прошептал Еник пересохшими губами.
Дед с Губертом переглянулись. Грустно, укоризненно, недоумевающе и беспомощно.
— А в деревне бывало и до восьмидесяти лошадей, — вздохнул дед.
Бабки собрали картошку до самого конца ряда. Теперь опять наступал черед Губерта, ему надо было причмокнуть, погоняя грустного белого мерина, белого, в серых яблоках, лошадку с широким хребтом и мудрой головой, и распахать следующий ряд и достать еще желтых дукатов.
Губерт хлопнул вожжами по заду лошади, раздвоенному глубокой впадиной, и еще раз оглянулся.
— Надрываются и позволяют бить себя кнутом, — сказал он деду. — А знаешь, что бы я еще хотел про них знать?
Откуда? И если б не шляпа, дед не знал бы даже, что делать с руками.
— Хотел бы я знать, любят ли нас лошади! — Губерту уже приходилось кричать, чтобы его услышал дед. А мерина не надо было понукать к работе больше одного раза, и мудрствования хозяина были ему безразличны. Вороны закаркали и припустили за ними, совершая замысловатые зигзаги у них над головами.
Вороны не глупые, подумал Еник. Лошадь — это их королева. Так завершил он свои раздумья и спросил:
— Деда, как ты думаешь, я полюбил бы личинок?
Но похоже было, что с дедом сейчас не договориться.
Они сидели на меже и слушали стрекотание кузнечиков. В траву падали орехи, а Палава перекрасила свои волосы в рыжий цвет. Верхние листья на виноградных лозах светились багрянцем, а налитые сладостью гроздья даже на вид казались теплыми. Солнце не спеша ковыляло к западу.
Между длинных рядов виноградных лоз дед смотрел вниз, на райские кущи под собой, на пруд, ослепительно сверкавший между франтоватыми тополями и клушистыми вербами, словно оправленный камень в перстне. Эта картина возвращала его в прошлое, такое далекое, что оно казалось вымыслом. И все же оно было правдой. Дед помнил время, когда на месте пруда копали лопатами золотую щебенку, загружали ею телеги и развозили по окрестным шоссе, тогда еще нигде не кончавшимся. Он помнил допотопную землечерпалку на маленьком, с пятачок, прудике — теперь там плавала парусная яхта… Он видел машины и городских девушек, таких красивых, какие во времена его молодости в деревне никогда не успевали вырасти.
— Что ты там высматриваешь? — спросил Еник.
— Этот виноградник я сажал, еще когда ухаживал за бабушкой.
— У тебя тоже была бабушка? — удивился Еник. — Моя бабушка умерла. А твоя где?
Дед невесело усмехнулся и махнул рукой куда-то вдаль.
— Да, милый, на свете все продолжается не больше мгновенья, а радости жизни мы к тому же портим себе собственной глупостью.
«На полосках» снова прибавилось незаживших ран. Серебристых тополей никто уже больше не посадит. Маленькая деревушка, очертаниями напоминающая листик липы, станет узлом, который свяжет ленточки бетонированных дорог. Аэродром для вертолетов, мотель, придорожный ресторан и автосервис, две эстакады, один туннель — и в широкий свет рукой подать.
Дед смотрел на окружающий мир в просветы меж рядами лозы и думал: как давно ушли в прошлое времена, когда здесь заплетали только ленты на чепцах словацких уборов[8] да косы.
Их тоже смело́ утренней спешкой. Перед мысленным взглядом деда возникла коса, которая в минуты ожидания, распущенная, заполняла его ладони. Коса была тяжелая — не удержишь, цвета изобилия, меда и июльских соломенных свясел.
«На такой косе и вола притащишь», — говаривал он, когда руки его были точно мотыльки. Но сколько лет ходил он вокруг да около, пока додумался до этого. Ласковое слово в нем всегда брыкалось, било копытами до звона в ушах. В этом смысле дед был малость с изъяном, вот и говорил: «На такой косе и вола притащишь». Но она его понимала, по крайней мере смотрела на него с пониманием, когда, потянув за конец ленты, медленно расплетала косу, тяжелую и длинную, и светящиеся волосы медленно, как река весной, разливались по ее голым плечам и белой сорочке. А сколько лет прошло, прежде чем он научился смирению перед этим, таким простым, моментом ожидания.
Она умерла три года назад, и земля, забравшая ее себе, была белая, как постель в свадебную ночь.
Никто из нас не знает, какова смерть на вкус, а кто знает — не скажет.
— Деда, а деда, — терпеливо и горестно повторял Еник, думая при этом, что дед становится совсем как папа.
Наконец дед улыбнулся и вроде бы даже увидел Еника.
— У тебя правда много денег?
Дед посадил Еника себе на колени.
— Мы с тобой самые богатые богачи на целом свете.
— Тогда ты, может, лучше купишь мне настоящего коня?
Дед растерянно ширкнул носом.
— Куда ж мы его денем? В кухне поставим, что ли?
— Мы построим ему домик. Олин нам поможет.
— А ты представляешь, сколько забот с настоящим конем? — Дед медленно, по частям, поднялся, кривя лицо и прислушиваясь к треску в суставах. — Поди сядь в холодок и карауль, чтоб не прилетели скворцы. Если что — сразу беги за мной в погреб.
8
Имеется в виду национальная одежда женщин Моравской Словакии.