Меня в те времена удручало то, что у них, коммунистов, все как-то искусственно было, не по-человечески. Все из себя манекенов строят, осуждающе правильное выражение лица «носят» целый день, хотя в душе, наверное, совсем другое копошится. А я как-то привык искренним быть, а осуждающе правильное выражение лица могу сохранять не более пяти минут… улыбаться, понимаете ли, хочется… от такого выражения лица, хотя бы.
В те времена я еще не понимал, что весь этот мир создан Богом, только Богом, а никем иным, и что Он, только Он, рассчитал все многообразие живых форм в нашем трехмерном мире, все многообразие душевных порывов, все многообразие умственных способностей и все многообразие многого-многого другого, положив в основу принцип «Люби не только самого себя, но и все живое!» и, создав величественное Поле Любви, объединяющее все живое воедино, что любое Инородное или Искусственное, исходящее не от Бога, тут же передается, телепатируется или ощущается как Чужое и… отражением этого Чужого являются, в частности, осуждающе правильные выражения лиц людей — рабов Чужого Бога, стремящегося занять место Бога-Создателя.
Через год, как я стал коммунистом, меня вдруг вызвали на заседание бюро горкома КПСС, причем вызвали тоже строго в два часа дня. Я опоздал всего на пять минут. Тут неожиданно начал выступать секретарь одной из крупных парторганизаций города Уфы, которого я видел первый раз в жизни. Он говорил обо мне. Я даже удивился. Потом только я узнал, что наша больничная партячейка подчиняется этой парторганизации, которую он возглавлял.
— Коммунист… если таковым его можно назвать… Муддашев… — проговорил он с придыханием и даже без бумажки, — пропустил Десять партсобраний из тринадцати, а на остальных трех спал. Да посмотрите на выражение его лица, посмотрите! Это не лицо коммуниста! К тому же, хочу добавить, товарищи, на него поступило сорок три жалобы, в которых… — Позвольте не зачитывать их, товарищи! Я считаю, что товарищ Мулдашев не достоин того, чтобы быть в рядах Коммунистической партии Советского Союза. Вы согласны с этим, товарищ Мулдашев?
— Согласен, — грустно проговорил я, подумав о нашей инициативной научной группе.
А потом стали вставать ветераны партии и привычно превратили меня в такое г…, хотя никто из них меня лично не знал. Правда, там сидел один ветеран, которого я оперировал, но он молчал.
После того, как меня исключили из рядов КПСС, я возвратился к себе в кабинет, из заначки достал деньги, сходил в магазин напротив, купил дешевой водки и выпил хорошенько. К друзьям своим я не подходил — мне было стыдно… а зря.
Я тогда не совсем хорошо осознавал, что мы, друзья-хирурги, закаленные в «хирургических боях» во имя здоровья человека (как такового!), воистину любим друг друга. Искренне между нами все, очень искренне… без лжи! Да и осуждающе-правильных выражений лиц у нас не бывает.
А в это время мои друзья, возглавляемые хрупкой и красивой Венерой Галимовой, организовали демонстрацию сотрудников больницы и больных перед райкомом КПСС, митингуя за… восстановление меня, неразумного… в рядах КПСС. Говорят даже, что некоторые слепые люди стучали клюшками. А мне обратно в КПСС не хотелось, хотя… я любил и люблю моих родных больных и… ради них…
Вскоре милиция разогнала эту небольшую демонстрацию. Однако настойчивая Венера Галимова дозвонилась до народного поэта СССР Мустая Карима, он позвонил первому секретарю обкома КПСС Мидхату Закировичу Шакирову, кстати, талантливому, мощному и чистому человеку, и… меня опять восстановили в партии. После этого, я с… гордостью ходил на партийные собрания.
Но вскоре КПСС канула в Лету, наступили времена Ельцина… Я даже не стал выходить из КПСС, я просто про нее забыл… Но заведующая отделом кадров нашего Центра Анжелика Блинова сохранила этот партбилет у себя в сейфе… на память, что ли… А у того самого парторга, который добился исключения меня из рядов КПСС, случился тромбоз сосудов глаза, по поводу чего он где-то долго лечился, а… потом, все же, пришел ко мне. Перед операцией, правда, он спросил: «А ты глаз мне не вырежешь?». А я… я его просто прооперировал. Хорошо прооперировал. С душой. Как говорится, кто старое помянет…
Видит он сейчас этим глазом нормально, читает, пишет и на женщин (партийных) поглядывает.
Вот и ушли времена коммунизма! Навечно ушли, надеюсь! Ушли времена лжи, безбожной лжи, лжи в угоду чему-то чужому, чему-то навеянному, чему-то полностью оторванному от Бога… И мы, наконец, начинаем вспоминать, что мы все же произошли от Бога. И много еще времени пройдет, пока мы освободимся от чуждого коммунистического пятна, чтобы наконец-то… наконец-то осознать себя частью мироздания, пусть не столь уж высокоразвитой частью (трехмерной всего-навсего), но частью, частью Великого Мироздания.
— Эх! — вдруг подумалось мне. — Эх! Лишь бы нам не превратиться в американцев!
Я очень хорошо знаю Америку. Много раз там бывал. Меня Даже хотели купить за дикую сумму с условием эмиграции. Но я не поехал. Люблю я свою Родину, Россию, очень люблю! И с гордостью говорю — «Я люблю Россию!».
Американки, как известно, красотой особой не отличаются. Толстоваты они. Из-за сэндвичей, скорее всего. Не просто едят они их, сэндвичи-то, а прямо-таки лопают. Любят они их, почему-то. Очень.
Однажды приехал я в американский город Сан-Антонио (штат Техас), где в течение месяца консультировал больных, оперировал их и читал лекции врачам. Оперировал я в клинике одного доктора по имени Джек. Хороший такой, умный. Философски смотрит на жизнь. Критически смотрит. На «Линкольне» ездит. Не то, что я — на «Ниве».
У него, у Джека этого, работали две медсестры. Одну звали Джулия (Юля, по-нашему), другую — Гейл (Галя, получается). Первая из них была черненькой (но не негритянкой) и, на удивление, худенькой (видимо, еда не шла впрок), вторая — беленькой и, конечно же, толстенькой. Я на них, честно говоря, поглядывал. Но не очень вожделенно. Русскую хотелось. Да и в Россию хотелось… очень.
Как-то подходит ко мне Джек и говорит:
— Послушай, Эрнст! Мои медсестры хотят русского попробовать.
— Чего? — не понял я.
— Русского, говорю, хотят попробовать эти две американки, — пояснил Джек.
Я все понял. Я начал мямлить о том, что я вообще-то вроде как не русский, а татарин. Но про татар он ничего не слышал. Он знал только про татарский соус, который широко распространен в Соединенных Штатах, и думал, что он, соус этот, имеет латино-американское происхождение, где живет нация, называемая… татарами.
В конце концов я осознал, что если я буду дальше отпираться, то поставлю под удар… честь своей Родины, честь России. А о России они, американцы, как выяснилось, думают намного мощнее и страшнее, чем это есть на самом деле. Американцы, например, верят, что мы, русские, придумали вертолет, который может плыть под водой как подводная лодка и может взлетать…, например, под окнами небоскребов Нью-Йорка, чтобы разбомбить их.
Ну… в общем, подводит меня Джек к этим двум американкам и говорит:
— Выбирай!
Я долго метался глазами по их фигурам и, в конце концов, выдавил из себя:
— Беленькую выбираю.
— Гейл, что ли? — спрашивает Джек.
— Да, — отвечаю. — Натуральную американку выбираю… толстенькую. Гейл, то бишь.
— Ладно, — говорит Джек. — Тогда, Эрнст, иди вон в ту комнату и жди меня там.
Пошел я в ту комнату и стал ждать. Идиотом каким-то себя чувствовал. Вышел минут на десять на какие-то задворки и выкурил две сигареты подряд около мусорного ящика. Через полчаса пришел Джек и протянул мне какую-то бумагу:
— Подписывай! — говорит.
— Что это? — спрашиваю.
— Договор, — говорит Джек.
— Какой договор? — спрашиваю я.
— Договор о любви, — отвечает.
— Какой такой…?
— О любви, которая будет происходить между вами.?..
— У нас, — говорит, — в Америке-то, существует закон о сексуальных притязаниях. Поэтому перед половым… ой… любовным актом обязательно нужно договор подписать, чтобы обезопасить себя. Знаешь, сколько стерв у нас в Америке?! О-о! Навалом! Например, спермой твоей свою одежду испачкают, стервы эти, проведут генетическую экспертизу, подадут в суд и… выкладывай миллион долларов.