XXI
Если точно соблюдать последовательность событий - если называть событиями обыкновенный банальный пикник и обыкновенные разговоры,- то дело было так: подъехали к речке, и я предложил сперва искупаться, а потом уже сесть за трапезу. Предложение было встречено общим согласием, прислуга занялась приготовлениями на лужайке, а мы втроем - я, Петр Францевич и Василий Степанович - отправились вверх по течению реки, предоставив маленький пляж в распоряжение женщин. Под ветлами, среди ветвей, вибрирующих в темной воде, не было дна, зато на солнце, на середине реки вода была теплой, под ногами почувствовалось песчаное дно; я потерял из виду моих спутников, вступивших в нескончаемый разговор о проблемах сельского хозяйства; ближе к противоположному берегу течение вновь убыстрялось; выбравшись, я лег на траву. В вышине надо мной плыли рисовые облака, и такие же прозрачные, невесомые мысли струились на дне моих полузакрытых глаз, я думал о том, что в некотором особом состоянии самоотчуждения мы способны следить за нашей мыслью, не принимая в ней участия, я думал, что для того, чтобы наслаждаться жизнью, нужно, в сущности, отстраниться от жизни. Зыбкие воды неслись передо мной - темный, дрожащий и вспыхивающий на солнце поток. "Ку-ку!" - раздался голос рядом, я отвел руку от лица, щурясь от солнечного сияния, и увидел Роню, стоявшую надо мной в полосатом, белом с сиреневым купальнике, увидел ее ноги, слишком длинные оттого, что я смотрел на них снизу, обтянутый купальником лобок и возвышения грудей. Солнце стояло у нее за спиной, лицо казалось темным в окружении пламенеющих волос. Она присела на корточки, держась одной рукой за землю, ее коленки блестели. "Мне кажется,- сказал я, приставив ладонь к глазам,- таких купальных костюмов в то время еще не носили. Если я ошибся, поправьте меня". "Вы ошиблись,- возразила она,- бикини появились в конце века". "Но мы должны договориться по крайней мере,- продолжал я,- в каком времени мы живем. Я думаю, они назывались тогда иначеї" "Разве это так важно?" "Во всяком случае,- сказал я, смеясь, и положил руку на ее колено,- их должны были носить исключительно смелые девицы". "Э, так мы не договаривались,- сказала она.- Уберите вашу руку, иначе я потеряю равновесие. У меня и так ноги затекли". "Я задремал,- пробормотал я,- может, и вы мне снитесь, Роня?" "Может быть",- сказала она. "Но ведь во сне, не правда ли, все позволено. Во сне все происходит так, как оно происходит, во сне не надо спрашивать разрешения". Она опустилась на колени, оперлась ладонями о траву, и еще заметней выступили ее ключицы над круглым вырезом купальника. Кончиками пальцев она слегка провела по волосам у меня на груди: "Как шерсть". "Человек произошел от обезьяны,- сказал я.- По крайней мере мужчина". "Эх, вы",- сказала она с упреком. "В чем дело, Роня?" "Почему вы говорите банальности? Почему мы должны вести себя, как самые пошлыеї- Она запнулась.- Или вы считаете, что я ничего другого не заслужила?" Так или примерно так происходили события, если считать событиями слова, что всегда казалось мне противоестественным. Устав сидеть на корточках, она уселась вполоборота, поджав ноги, моя ладонь покоилась на ее бедре, не пытаясь продолжить знакомство с ее телом. Она взглянула на мою руку. "Я жду",- сказала она. "Чего вы ждете?" "Я жду, когда вы извинитесь". "За что?" "Вы злоупотребили моим доверием". "Роня,- проговорил я,- во сне все разрешается". "И тем не менее". "Успокойтесьї Мы не выходим за рамки". "За рамки чего?" "Времени, разумеется". Я перевернулся на живот, подпер голову ладонями. Роня тоже изменила позу, вытянула ноги и оперлась о землю рукой, такой слабой и тонкой, что, казалось, она вот-вот переломится в локте. "Вы мне все-таки так и не объяснилиї" "Что не объяснил?" "Давеча, когда мы гуляли в лесу". "Я же вам сказал". После этого наступило молчание, ни малейшей охоты о чем-либо рассказывать у меня, разумеется, не было, но опять же я не мог подавить соблазн слегка пококетничать перед этой барышней, подразнить слегка ее любопытство. Я был искренен с Роней; моя искренность была наигранной. За кого она меня принимала? Мое замешательство подстрекало ее воображение. "Кто я такой, гмї Пожалуй, вы примете то, что я скажу, за желание покрасоваться или заинтриговать вас, но, уверяю вас, ничего подобногоїпроговорил я лениво.- Я вообще совсем не то, чем я вам, по-видимому, представляюсь, я даже не то, чем я кажусь самому себе. Я, знаете ли, вообще не я, а он!" "Как это?" "А вот так. Он приехал в деревню, он поселился в заколоченной избе. Он взошел на крыльцої Понимаете: не я, а он". Я взглянул на Роню, или Рогнеду, или как там ее звали, и мои глаза словно под действием силы тяжести соскользнули на ее шею, ключицы, живот. Она выдержала этот невольный осмотр. "Хорошо,- сказал я,- только это сугубо между нами. Поклянитесь, что никому не скажете. Нагнитесь, я вам скажу на ухої" "Зачем же на ухо? Здесь никого нет". Она наклонилась ко мне, я мгновенно перевернулся на спину, обхватил ее за шею, так что она чуть не повалилась на меня, и что же мне еще оставалось делать? Я поцеловал Роню. Клянусь, при всей неожиданности этого события она его ждала. "Mais... vous e^tes impossible,- пробормотала она,- там, наверное, заждалисьї" Я сидел, обхватив колени руками; ну вот, подумал я ни с того ни с сего, эксперимент удался. О чувствах не могло быть и речи. Мне показалось, что она ответила еле заметным движением губ на мой поцелуй, словно полусознательно хотела подогреть желание, словно чувствуя, что температура падает. Все шло как по-писаному. Если бы я взялся сочинять подобную сцену, мне не осталось бы ничего другого, как придумать то же самое, те же реплики; мне стало ясно, что "эксперимент" состоял именно в том, чтобы убедиться в рутинности наших слов и, увы, наших побуждений. Согласно правилам я должен был выступить в роли совратителя. От меня ждали поступков - иначе говоря, от меня ждали слов. В духе того времени, которое цепко держало нас, из которого - вот смех - мы не могли выбраться, от меня ждали признаний, которым не следовало доверять, уверений в том, что я ни на что не надеюсь. "Ни на что" должно было означать, что я именно на "это" и надеюсь. Моя любовь нуждалась в риторике, как тело требует одежды, чтобы подчеркнуть свою соблазнительность. Отшатнувшись - или сделав вид, что она от меня отшатнулась,- она медлила: этого требовал сценарий. Она ждала слов. Чего доброго, она ждала клятв. Если же я молчу, значит, что-то должна сказать она: например, что вопреки тому, что "случилось", она считает меня честным человеком. И тут, я думаю, она почувствовала, что я не то чтобы не владею искусством любовного красноречия, но принадлежу времени, когда красноречие лишилось смысла. Все слетело с нас обоих - игра, и правила, и французские фразы, осталась девочка в смятении оттого, что ее впервые поцеловали, и скучающий гражданин без определенных намерений и определенных занятий. "Но вы так и не ответили",- пробормотала она. Вскочив, она побежала к реке, с плеском, с шумом бросилась в воду и поплыла к тому берегу. ХХII Любовь - словечко подвернулось само собой... Зачем она мне? Я удрал из города не для того, чтобы предаваться на лоне природы новым утехам, в конце концов для постельных надобностей у меня была женщина - к чему искать других приключений? Как выражались в старину, я "похоронил себя" в деревне. Я сошел с поезда жизни на глухом полустанке; быть может - кто знает? - это была конечная остановка. Тут мне, конечно, возразят: выключиться из жизни - как это можно себе представить в нашей стране? Жизнь тащила всех, хочешь не хочешь, как вода несет щепки. Разобраться в себе, искать смысл и оправдание своей жизни? Смешно... Это крысиное существование, безостановочное перебирание лапками в толпе себе подобных, сопение и попискивание, толкотня на улицах, теснота магазинов, теснота подземных переходов, вагонов метро, бюрократических коридоров, общественных сортиров, вечная спешка, вечная борьба за местечко - все это попросту перечеркивает всякое вопрошание о смысле жизни. Какой там смысл... Привычка к стадному существованию не располагает к рефлексии; все равно, что танцевать, идя за плугом, как сказал, если не ошибаюсь, Лев Толстой. Я убежден, что патриархальное общество облегчило переход к крысиному обществу. К поднадзорному обществу, к обществу, над которым - над этими толпами, над крышами городов, над каждой супружеской кроватью и каждой колыбелью - стояло мертвое светило, огромный мутный глаз государства. Но, слава Богу, я разделался со всем этим. Да, я спасся от этой жизни, от паутины человеческих взаимоотношений, от чувства, что постоянно задеваешь кого-то и трешься об кого-то, спасся от этой чудовищной тесноты! Я обрел счастье быть самим собой, другими словами - счастье быть никем. Так и надо было ответить Роне: я - никто. Моя третья жена, Ксения, закатила мне сцену, после которой мы больше не виделись. Замечательно, что это не была сцена ревности, для чего, честно говоря, нашлись бы основания; ничего подобного. Я отвлекаюсь, но раз уж вспомнил, надо договорить. Ее упреки сводились к тому, что я ничего не хочу делать, ни о чем не забочусь - одним словом, представляю собой, как она выразилась, законченный тип тунеядца. Замечу, что, если бы я что-то "делал", например, продолжал свою литературную деятельность, я еще больше заслуживал бы этого определения. Но, хотя главным пунктом обвинения было то, что я равнодушен к окружающим (то есть к ней), верно было и то, что все последние годы я жил, в сущности, на ее заработки. Было вполне логично требовать от меня компенсации, то есть любви во всех смыслах этого слова, включая физический. Но довольно об этом. Когда следом за Роней, помедлив ради приличия, я поднялся на берег, на лужайке была уже расстелена скатерть, Мавра Глебовна, в кружевной наколке и белом переднике, инспектировала корзину с провиантом. Я старался не встречаться с ней глазами, но она и не смотрела в мою сторону, опустив глаза, расставляла на скатерти все необходимое. Аркадий распряг лошадь; я заметил, что у него была припасена бутылка, тем не менее барон Петр Францевич дал знак Мавре Глебовне, она приблизилась с маленьким подносом и серебряной чаркой, Петр Францевич налил полную чарку из барского графинчика, и Мавра Глебовна поднесла ее Аркаше. Тот вскочил, утер губы и, держа чарку перед собой, истово перекрестился и поклонился господам; Петр Францевич благосклонно кивнул. Эта маленькая пантомима развлекла нас. Мавре Глебовне было наказано следить за Аркадием, после чего прислуга расположилась в сторонке. Василий Степанович разлил мужчинам водку, вино дамам, молча поднял рюмку, мать и дочь усердно крестились, глядя на дальнюю церковку, некоторое подобие крестного знамения сотворил и Петр Францевич; Василий Степанович вздохнул, насупился, поставил рюмку и, в свою очередь, решительно перекрестился. Петр Францевич несколько иронически, как мне показалось, покосился на него. Храня молчание, как положено, мы опрокинули свои рюмки, дамы пригубили из бокалов. "Вот народ,- сказал Василий Степанович, жуя бутерброд с краковской колбасой,- нет, чтобы клуб устроить или какое-нибудь полезное помещение". Петр Францевич солидно намазывал масло на ломтик белого хлеба, подцепил вилкой сыр. "Рогнеда,- промолвил он,- передай, милочка, маслины..." Некоторое время помалкивали, ели. "Вы имеете в виду церковь?" - осведомился Петр Францевич. "Ну да. Ободрали все что можно, набросали мусора, нагадили - и бросили". "При чем же тут народ? - заметила мать Рони.- Народ не виноват". "А кто ж, по-вашему?" - спросил Василий Степанович и разлил по второй. "Рогнеда, передай, пожалуйста, семгу..." "Хороша наливочка, крепенькая! Небось наша, местная..." "Смородинная",- сказала мать Рони. Чтобы не показаться невежливым, я произнес какую-то глупость - что, дескать, разрушенная церковь тоже своего рода символ. Петр Францевич моментально уцепился за это слово: "Символ чего?" "Символ исчезновения Бога". "Вы хотите сказать,- прищурившись, с рюмкой в руке, молвил Петр Францевич,вы хотите сказать: Бог умер?" "Нет,- возразил я,- эти времена уже давно прошли. Когда жил Ницше, Бог был еще где-то рядом. Как покойник, который лежит в открытом гробу, в окружении близких. Бог умер - представляете себе, что это означало? Это означало, что и мы все умрем, и вся наша мораль ничего не стоит, и все напрасно, вся суета ни к чему". "Но вы говорите, что это время прошло". "Прошло... А следовательно, прошли и все сожаления. Смерть Бога была сенсацией, теперь она уже никого не интересует. На месте Бога осталась пустота, сперва она всех пугала, а потом привыкли, оградку вокруг построили и кланяются этой пустоте. Не умершему божеству молятся, а тому, что осталось на его месте: пустоте". Петр Францевич молчал, все еще держа перед собой полную рюмку, ноздри его раздувались. "Милостивый государь,- проговорил он,- мне кажется..." "Вы просто клевещете на наш народ",- сказала мать Рони. "Ладно, умер, не умер,- сказал, держа в одной руке рюмку с темно-розовой наливкой, а в другой - золотистую глыбу пирога с капустой, Василий Степанович.- Как говорится, не пора ли! Предлагаю выпить за здоровье нашей многоуважаемой..." Все обрадовались этой реплике, а мать Рони промолвила, кисло улыбаясь: "Наконец-то в этом обществе нашелся хотя бы один учтивый человек". Пир продолжался; Мавра Глебовна, последовав приглашению барыни, скромно сидела рядом с захмелевшим Василием Степановичем; разделенные сословной преградой, мы по-прежнему избегали смотреть друг на друга. Несколько времени спустя она отвела мужа в тень, он спал, накрыв лицо носовым платком. Аркадий храпел в кустах, а конь Артюр, прыгая спутанными передними ногами, скучал на лугу. Женщины удалились. Петр Францевич неподвижно сидел в надвинутой на глаза соломенной шляпе. Он поднял голову и спросил: "Не хотите ли... э?" ХХIII "Не угодно ли вам пройтись?" - змеиным голосом сказал доктор искусствоведческих наук. Я встал. Петр Францевич быстро шел, внимательно глядя себе под ноги. Миновали перелесок. Петр Францевич остановился. "Милостивый государь,- начал он,- я полагаю, вы догадываетесь, с какой целью я пригласил вас... э... прогуляться". "Догадываюсь,- сказал я.- Вы хотели изложить мне вашу концепцию монархического строя в нашей стране". Мы стояли друг против друга. "Вы, однако ж, юморист.- Он обвел взором верхушки деревьев и прибавил: Монархия погубила Россию. Но я не думаю, чтобы эта тема вас особенно занимала..." "Нет, отчего же". "Монархия погубила Россию, не удивляйтесь, что слышите это из уст дворянина... Могу вам даже назвать точную дату, исторический момент, начиная с которого все стало шататься и сыпаться. Революция, которой вы придаете такое большое значение, лишь завершила этот процесс". "Значит, революция все-таки была?" "Конечно, была. Почему вы спрашиваете?" "Мне казалось, вы о ней забыли... Так какой же это момент?" Петр Францевич посматривал на меня, почти не скрывая своего презрения. "Знаете что,- промолвил он,- я все время задаю себе вопрос: кто вы такой?" Я ответил: "Представьте себе, и я задаю себе тот же вопрос. Но еще больше меня интересует, кто такой вы!" "Вот как? И... какой же вы нашли ответ?" "Но я хотел бы услышать сначала ваш ответ. Уверены ли вы, что можете сказать, кто вы?" "Полагаю, что да",- сказал он твердо. По узкой тропинке мы двинулись дальше, он шел впереди. "Если я не ошибаюсь..." "Вы не ошиблись",- сказал он. "Но вы же не знаете, что я хочу сказать". "Это не важно. Я все ваши мысли прекрасно понимаю, а вы, как я догадываюсь, понимаете мои". "Так как же насчет монархии?" "Монархии? - спросил Петр Францевич.- Странно, что вас это интересует. Но я уже вам сказал. Я имею в виду не этого, не последнего Николая, которого теперь собираются объявить святым. На самом деле это был не государь, а фантом. Пустое место". "Мне странно это слышать от вас, Петр Францевич". "Разумеется... Впрочем, виноват не он, все равно уже ничего нельзя было изменить. Виноват, если хотите знать, первый Николай, который замыслил поставить во главе государства бюрократическую верхушку. Оттеснить родовую аристократию, заменить сословное общество чиновным. Что ему и удалось. И вот результат: страна плебеев. Общество, где естественное деление на сословия заменено искусственными этажами: наверху полуграмотные чиновники, внизу быдло. И где, конечно, простой народ, за отсутствием внутренних регулирующих и сдерживающих начал, бессознательно тоскует по строгому укладу. В этом все дело, милостивый государь! Лошадь тоже скучает по оглоблям". "Вы хотите сказать, что дворянство не оставило наследника?" "Вот именно. Не оставило. На Западе были буржуа. А мы не Запад. Откуда же им взяться, этим сдерживающим началам? От религии ничего не осталось, церковь пресмыкается перед властью, превратилась в Ваньку-встаньку, в марионетку тайной полиции. Народ... Изволите сами видеть. Или люмпены, как наш Аркадий, или хамы наподобие милейшего Василия Степаныча. Вот что значит остаться без аристократии". "Простите, а вам не кажется, что..." Он обернулся ко мне. "Нет, не кажется. И вообще, я думаю, вы понимаете, что я вас позвал не ради удовольствия вести с вами ученый спор". "Такая мысль приходила мне в голову". "Тем лучше. Итак!" - сказал искусствовед, подняв брови. "Если не ошибаюсь, вы хотите поговорить со мной о Роне..." "Вы догадливы". "Вы стояли в кустах. Я случайно вас заметил". "Случайно. Вот именно. Надеюсь, вы не думаете, что я имею привычку подглядывать и подслушивать?" "Нет, не думаю". "Но речь идет не обо мне". "Я вас слушаю",- сказал я, грызя травинку. "Нет, это я вас слушаю!" Я пожал плечами. "Милостивый государь,- сказал Петр Францевич.- Мы одни, позвольте мне быть откровенным. Я нахожу ваше поведение невозможным! Или вы объяснитесь, или..." "Или что?" - спросил я. Глубокий вздох. "Перестаньте притворяться. Вы, вероятно, знаете, а если не знаете, то я должен поставить вас в известность... Я имею в отношении Рогнеды Георгиевны самые серьезные намерения". "Угу. И что же?" "И я не допущу, чтобы честь девушки, доброе имя семьи потерпели ущерб только из-за того, что какому-то заезжему авантюристу вздумалось... Да, вздумалось!.." Я был в восхищении от моего собеседника. "Петр Францевич,- сказал я,- вы оценили мое чувство юмора, я отдаю должное вашему остроумию. Предмет, мне кажется, не заслуживает того, чтобы..." "Ага,- крикнул он, задыхаясь,- не заслуживает! По-вашему, предмет, как вы изволили выразиться, не заслуживает..." "Того, чтобы портить себе нервы. Давайте лучше поговорим о..." "Не спрашиваю вас, что вы подразумевали под этим словом "предмет". Комментировать ваше замечание насчет нервов тоже не намерен. К делу: вы не хотите объяснить мотивы вашего поведения?" "Какого поведения, Петр Францевич, что я такого сделал?" "Вы не хотели бы извиниться?" "Не понимаю, за что и перед кем я должен извиняться". "Прекрасно,- сказал он.- Вы обо мне еще услышите". Женский голос раздался в лесу: нас звали. "Убедительная просьба,- пробормотал Петр Францевич,- этот разговор должен остаться между нами". Я кивнул; мы разошлись в разные стороны. Вопреки уверениям Василия Степановича дорога, по которой он предложил возвращаться домой, оказалась много длинней; ехали уже целый час, а лесу все не было конца; солнце село, между черными деревьями разгоралось серебряное небо. Птицы понемногу умолкли, и наступила глубокая тишина; слышался мерный шаг лошади, поскрипывали колеса. Правил Аркадий. За коляской постукивал второй экипаж с Маврой и искусствоведом, пожелавшим ехать в телеге. Лес расступился, над черным полем раскрылось безлунное и беззвездное небо, лишь кое-где в темно-голубой бездне мерцали серебряные огоньки. Лошадь, кивая большой головой, равномерно работая крупом, шагала среди трав. Молча, очарованные и подавленные огромным, как мир, пустым небом, влачились мы вдоль опушки, коляска остановилась. "Но!" - сказал возничий. Лошадь стояла. Аркадий щелкал языком, похлопывал вожжами по крупу лошади. Сзади подъехала и стала вторая повозка. Что-то как будто показалось вдалеке посреди поля. Лошадь заржала. И в ответ оттуда раздалось слабое, тонкое ржание. Тут только разглядели, что все поле заросло густой и высокой, чуть ли не в пояс травой. Метрах в ста от нас, среди черных трав, не то приближаясь, не то стоя на одном месте, два коня танцевали, высоко поднимая тонкие ноги, два всадника в круглых шапках, в плащах и смутно мерцающих железных рубахах, с незрячими лицами, подняв копья, плечом к плечу проплыли в высоких седлах, и на копьях колыхались флажки. Понадобились бы, как я полагаю, специальные объяснения, чтобы ответить, почему братья, убитые, как считается, в южных землях весьма далеко отсюда, явились в наших местах; одно из них основано на известной гипотезе отраженного образа, другое исходит из того, что видения, как и редкие виды животных и птиц, ищут убежища в заброшенных уголках природы. Впрочем, к чему объяснять? Постепенно лесная заросль по левую руку от нас отступила, дорога шла все ниже, клубился туман. Понурая лошадь брела по невидимой колее, седок опустил голову, равнина напоминала океан, в котором сгинули все голоса, исчезли ориентиры. ХХIV Несколько дней прошло в неопределенных мечтаниях, в утренней лени, задумчивом перелистывании заметок, планов, соображений. Замысел зажил понемногу своей жизнью и шевелился в ворохе бумаг, как рыба, которая запуталась в прибрежных зарослях, но теперь он представлялся мне средством, а не целью. Как никогда прежде, я чувствовал коварное очарование моего ремесла, которое притворяется чем угодно, на самом же деле существует ради самого себя; я капитулировал, я понимал, что порабощен литературой и останусь ее рабом, даже если не напишу больше ни строчки. Персонаж, рисовавшийся в моем воображении,- кто он был? Я узнавал в нем самого себя, но этот субъект хотел жить собственной жизнью, дышать и двигаться в особой среде; хуже того, он запрещал мне жить моей жизнью, в среде, которая называется действительностью. Он попросту отрицал за ней право считаться действительностью. Да, я удалился от мира, чтобы разобраться наконец в своей жизни. Между тем жизнь имела смысл лишь в той мере, в какой она могла служить навозом для литературы. Жизнь - в который раз приходится сознаться в этом,- жизнь сама по себе меня ничуть не интересовала. Словно окруженный воздушным пузырем, я бродил по ее дну, я разговаривал с односельчанами, с дачниками, или кто они там были, чьи голоса глухо звучали в моих ушах, и у меня не было ни малейшей охоты описывать этих людей, превращать кого бы то ни было в марионеток моей литературы. Но из них, как из прошлогодней листвы, гниющих корней и упавших растений, должно было вырасти причудливое древо моего воображения. Я размышлял на эти темы, рисовал завитушки, кое-что записывал, когда очередное происшествие вернуло меня к действительности. В избу постучались. Явился Аркаша. Я замахал руками, и он исчез. Минуты через две стук повторился. Аркадий вторгся вопреки запрету тревожить меня во время работы. Он стоял на пороге с видом совершенного идиота, между тем как хозяин, то есть я, отвечал ему тупым взглядом, ибо все еще находился в состоянии самогипноза; перо повисло в моей руке. "Пошел вон,- пробормотал я,- что это еще за новости?.." Подмигнув, он ответил: "Спокуха". Полез в подкладку, извлек помятый конверт и помахал им в воздухе, как бы желая сказать: попляши. "Что такое?" - проворчал я. Он махал письмом. Я сунул ему рубль и вернулся к столу, разглядывая герб и адрес; впрочем, адреса не было, наклонным почерком, размашистой рукой было начертано три слова: мое имя. Вестник стоял под окном. "В чем дело?" "Велели без ответа не возвращаться",- отвечал он с улицы. "Кто велел?" Он многозначительно крякнул и побрел прочь. Я вскрыл письмо кухонным ножом, там был сложенный вдвое листок, украшенный той же геральдической эмблемой. Собственно, я уже более или менее понимал, в чем было дело, лишь дата в правом верхнем углу повергла меня в задумчивость. Возможно, я все еще не выбрался из наркотических грез. Времяисчисление не то чтобы застопорилось, но попросту выветрилось из моего мозга, во всяком случае, я никак не представлял себе, что день и месяц, о котором меня уведомляла изящно-размашистая рука, есть именно тот день и месяц, который у нас на дворе сегодня, и что дата может вообще иметь какое-либо значение. Наконец, там был проставлен год, а это уже совершенно меняет дело - я бы сказал, переводит на другой уровень смысл даты: ибо если дни и месяцы периодически возвращаются - сколько их уже было с тех пор, как восемнадцатилетняя хозяйка впервые переступила этот порог, сколько раз вздувалась река, и луга покрывались травами, и к потолку подвешивали новую люльку,- если дни повторяются, то годы приходят только один раз, годы выпрямляют круг времени в стрелу, летящую вперед, и событие, помеченное полной датой, становится историческим фактом, единственным и неповторимым. "Милостивый государь...- писал доктор искусствоведения Петр Францевич, называя меня по имени и отчеству.- Полагая, что Вы догадываетесь, какого рода обстоятельства побудили меня писать к Вам, не смею отнимать Ваше время подробным изложением причин, вынудивших меня встать на защиту чести и достоинства известной Вам особы, слишком неопытной, чтобы своевременно распознать в Вас человека, злоупотребившего оказанным ему гостеприимством. До определенного времени я не вмешивался в происходящее, довольствуясь ролью стороннего наблюдателя и рассчитывая - как выяснилось, тщетно - на Ваше благоразумие, тем не менее всякая снисходительность имеет свои пределы. Тень, брошенная на репутацию молодой девушки Вашим, м. г., поведением, которое я предпочитаю называть неосторожным, чтобы не квалифицировать его как злонамеренное, доброе имя семьи, наконец, приличия - все это настоятельно требует моего вмешательства. Я направляю к Вам моего человека за невозможностью подыскать в здешней глуши более подходящего секунданта и рассчитываю на Ваш незамедлительный ответ. Примите, и проч.". ХХV Путешественник рассмеялся. Это было все равно, что после сложной и мучительно-тревожной музыки услышать оперетку. Это было приятное отвлечение от постылой необходимости напрягать мозг, выдавливая фразу за фразой, от каторжного писательства. С удивительной легкостью, схватив перо, он отписал барону Петру Францевичу о своей готовности выйти на поле чести. Выбрать место встречи, оружие и условия поединка он предоставил противнику как обиженной стороне. Что же касается секунданта, гм... Если уж сам Петр Францевич не погнушался Аркадием, то почему бы не воспользоваться и другой стороне его услугами? Путешественник растолкал Аркашу, спавшего на куче тряпья, и вручил ему письмо. Несколько времени спустя, зевая, и содрогаясь, и почесывая укромные уголки тела, секундант выбрался из своей халупы. Ответ из усадьбы не заставил себя долго ждать. Исключения, как известно, подтверждают правило; неизбежные в данных условиях отступления от обычаев были тщательно оговорены Петром Францевичем; на его компетентность рассчитывал приезжий, который имел о дуэлях литературное, то есть весьма поверхностное представление. Искусствовед уклонился от обсуждения скользкого вопроса, могут ли обе стороны довольствоваться одним секундантом, к тому же лицом низкого звания. Это значило, что Петр Францевич согласен. Он лишь уточнил, что ввиду вышеуказанных обстоятельств секундант освобождается от обязанности, возлагаемой на него дуэльным кодексом, попытаться в последний момент, не нанося урон интересам чести, помирить противников. Равным образом отпадали право и обязанность доверенного лица добиваться по возможности менее жестоких условий поединка. Что касается подробностей, то составление правил боя - за неграмотностью секунданта взял на себя сам Петр Францевич. Но, прежде чем перейти к этой части дуэльного протокола, следовало договориться о враче. Петр Францевич полагал желательным и даже необходимым обойтись без медика. Он полагал, что установление факта смерти не требует специальных знаний. В случае же кончины обоих участников вопрос решается сам собой. Присутствие врача (которого пришлось бы для этой цели приглашать из райцентра) могло повлечь за собой неприятности для всех, кто имел отношение к делу. Со своей стороны Петр Францевич изъявил готовность сделать все от него зависящее, чтобы оказать помощь своему оскорбителю в случае, если тот будет тяжело ранен и не сможет продолжать поединок. И, наконец, условия. Тут Петр Францевич, пожелавший избрать в качестве оружия пистолеты, проявил особую неукоснительность и принципиальность; разница между правильной и неправильной дуэлью была для него никак не меньше, чем разница между дуэлью и убийством. Дуэль есть мероприятие по восстановлению поруганной чести и, как в настоящем случае, защите чести третьего лица. О том, что подразумевается под словом "честь", каковы критерии ее поругания, Петр Францевич предпочел не распространяться, полагая эти вещи общеизвестными. Точно так же он обошел молчанием вопрос о сословной чести и ее отличиях от чести несословной. Было бы в высшей степени нетактично осведомиться впрямую, дворянин ли его оскорбитель,- не говоря уже о том, что плебейское происхождение противника в случае, если бы таковое обнаружилось, лишило бы Петра Францевича возможности вести себя, как подобает дворянину в сношениях с равными себе. Впрочем, так же, как на пожарище бесполезно искать спичку, от которой загорелся дом, было бы нелепо ставить дуэльную процедуру в зависимость от причины и повода: дуэль сама по себе, независимо от повода, была испытанием чести; дуэль подчинялась собственным законам; подобно сценарию, дуэль предписывала участникам их роли. Итак, противники становятся на расстоянии двадцати шагов и по знаку, который подаст обиженный, идут, держа наготове оружие, навстречу друг другу до минимальной дистанции в десять шагов, обозначенной барьером,- например, брошенными на землю плащами. Разрешается стрелять в любое время после подачи сигнала, однако выстреливший первым должен тотчас же остановиться. Если он не попал в противника либо ранил его, но так, что тот может, в свою очередь, выстрелить, этот последний вправе приблизиться к барьеру и, спокойно целясь, расстрелять своего врага. Дуэль возобновляется в случае безрезультатности и должна быть продолжена до тех пор, пока один из партнеров не будет убит или по крайней мере ранен столь тяжело, что не сможет сделать ответный выстрел. ХХVI Я велел Аркадию немедленно возвратиться и передать Петру Францевичу, что буду на месте в назначенный час. Стемнело; я расхаживал по скрипучим половицам, приятно возбужденный, думая о том, что следовало бы привести в порядок мои дела,- впрочем, какие у меня дела? - написать два-три письма на случай... на случай чего? Несмотря на поздний час, спать мне не хотелось. А надо бы выспаться, как говорит Печорин: чтобы завтра рука не дрожала. Было ясно, что барон шутит. Было ясно, что он не шутит. Тут, я думаю, все соединилось: прошлое и настоящее, и желание утереть нос воображаемому сопернику, и желание отомстить гнусному времени. Дон Кихот не шутил, когда облачился в заржавленные доспехи; но каким оскорблением, еще одной обидой было бы для Петра Францевича это сравнение! Странным образом я испытывал к нему симпатию; в его амбиции было что-то почти трогательное. Словом, что оставалось делать? Я ходил взад и вперед по комнате, от печки к столу и обратно, перо и бумага вновь призывали меня. Прощальное письмо есть литературный жанр и в качестве такового требует от автора найти необходимое равновесие между новизной и условностью; новизна заключалась уже в том, что на рассвете я буду, по всей вероятности, убит на дуэли, тогда как традиция презирала всякие новшества; традиция запрещала уделять этому весьма возможному факту слишком много внимания; традиция предписывала сдержанность, здравый смысл, сухую красоту слога. Услышав тихий стук в окошко, я вышел в сени. Роня, в легком платьице, закутанная в темный платок, озираясь, стояла на крыльце. Признаюсь, я был весьма удивлен. Я даже был ошарашен. Мы вошли в избу, она подбежала к столу, прикрутила фитиль керосиновой лампы. Я успокоил ее, сказав, что никто нас не увидит: деревня почти необитаема. "Да, да, знаю,- пробормотала она.- Сразу передадут маме, дяде... Послушайте, я ужасно испугалась". Оказалось, что она встретила Аркашку возле своего дома и подлец показал ей мое письмо. "Ну и что?" - сказал я спокойно, стараясь припомнить, что же конкретно сообщалось в моем письме, кроме того, что я согласен и явлюсь вовремя. Она возразила: "Вы думаете, я не догадалась? Дядя устроил нам вчера сцену". "Кому это - нам?" "Мне и маме. Он говорил, что проучит вас. Послушайте, ведь он шутит, да? Скажите: он шутит?" В полутьме блестел циферблат ходиков, блестели ее глаза, дом населили наши тени, кивавшие нам с потолка бесформенными головами, не мы, а тени жили своей независимой жизнью и заставляли нас подчиняться их воле, как огромные темные фигуры кукловодов управляют куклами, держа невидимые нити. Я охотно ответил бы Роне: разве тебе не ясно, что все это игра? Но что-то останавливало меня, игры, которым предавались они там, в усадьбе, грозили превратиться в действительность, Дон Кихот не шутил. И я чувствовал, что сюжет начинает разворачиваться сам собой. Я предложил ей сесть. Тень Рони заставила Роню опуститься на табуретку. "Видишь ли, здесь это, может быть, и шутка,- проговорил я, невольно переходя на "ты". Она приняла это как должное.- Здесь это выглядит как шутка. Но там, за рекой... Ты говоришь, он устроил вам сцену. А, собственно, за что он собирается меня проучить?" Она подняла на меня глаза. "Как за что?.. Неужели вам непонятно?" И умолкла, но кукловод-тень потихоньку натягивал нитку. "Умоляю вас, откажитесь, ведь вы, наверное, даже не умеете стрелять. Сознайтесь, наверное, ни разу не держали в руках оружие". Отчего же, возразил я, держал. "Вы?" Мне пришлось ей ответить, что я стрелял когда-то на военных сборах; правда, ни разу не попал. "Вот видите. А дядя Петя - настоящий стрелок. Он ходит на охоту. Он вас убьет!" Я объяснил, что правила чести не разрешают мне уклониться от боя; разумеется, я не стану целиться в Петра Францевича, но, если бы я ответил на его вызов отказом, это было бы новой обидой. Да и сам я не простил бы себе трусости. "Трусости? - вскричала она.- Какая же это трусость? Да ведь дуэль - это... Подумайте: в наше время!.." "Ага,- я усмехнулся,- а как же правила игры?" "Это уже не игра". "Может быть. Но, знаешь ли,- назвался груздем, полезай в кузов! В крайнем случае можно извиниться перед тем как... В конце концов эта ссора - чистое недоразумение". "Недоразумение? - проговорила она.- А я думала..." "Что ты думала?" "Вы правы. Конечно, недоразумение". Мы молчали, я предложил проводить ее до дому. Она рассеянно кивнула, но тут же поправилась: "Нет, ни в коем случае. Нас не должны видеть. Лучше я одна... Тут все друг за другом следят, это только кажется, что никого нет... Тут живут старухи, которых никто не видит, они вылезают по ночам, когда нет луны, и бродят вокруг. Мертвые старухи, которых некому было похоронить, вот они и сидят в своих развалюхах. А ночью вылезают. Я уверена, что кто-нибудь стоит под окном... Ну и пусть стоит!" Она умолкла, смотрела на чахлый огонек в стекле, и тени над нами застыли в ожидании. "Роня, о чем ты думаешь?" "О чем я еще могу думать? Эта дуэль ни в коем случае не должна состояться. Если вы ничего не предпримете, я сама приму меры. Вы меня не знаете. Я способна на решительные поступки". Она нахмурилась, глядя в одну точку, как школьница, которая решает сложную арифметическую задачу. "Вот что: я остаюсь у вас". "У меня, здесь?" "Я вас не стесню, я лягу на полу". "Не в этом дело, Роня..." "Могу даже вовсе не ложиться. Но, когда он узнает, что я провела у вас ночь, он подумает, что я стала вашей женой, и уже ничего не поделаешь!" Насвистывая, я прошелся по комнате и сел на порог. Она рассеянно поглядывала на мои бумаги. Очевидно, ждала ответа. Вдруг ни с того ни с сего на стене пошли часы, а может быть, я до этого не обращал внимания на их стук. Я взглянул на циферблат: минутная стрелка не спеша вращалась по кругу. Моя гостья в некотором остолбенении взирала на сумасшедшие часы. Я потер лоб. "Роня, ты в самом деле готова стать, как ты сейчас выразилась... моей женой?" "Представьте себе, не готова. Вы разочарованы?" Она смотрела на часы. Стрелка остановилась. "Ты меня совершенно не знаешь,- сказал я.- Ты не знаешь моих обстоятельств..." Она передернула своими узкими плечами: дескать, какое это имеет значение? Очевидно, сказала она иронически, я хочу ей сообщить, что я женат. Печально, но это не важно. Теперь уже ничего не важно. "Я хочу вас спасти. Поймите вы! Он вас убьет! Подстрелит, как рябчика, и глазом не моргнет". "А как же следствие и все такое?" "А что ему следствие? Он живет в другом веке". "Ну что ж,- сказал я смеясь,- в таком случае и я для него неуязвим. Ты думаешь, что наш век лучше?" Чувствуя, что я по-прежнему подчиняюсь какому-то этикету, я заговорил о том, что, с одной стороны, польщен ее вниманием, но, с другой стороны, даже если бы между нами произошло что-нибудь такое... "Вы хотите сказать,- перебила она,- если бы мы переспали!" "Странно слышать эти слова из твоих уст, Роня",- заметил я. "Что же тут странного, ведь мы не за рекой. Слушайте, мне все это надоело". "Что надоело?" "Да все это... А кондом вы приготовили?" "Что?" "Кондом". "Зачем?" "Чтобы не дать шансов СПИДу",- объявила она с торжеством. "Но я здоров, уверяю тебя",- пролепетал я. "По статистике три процента здоровых - носители вируса". "Три процента. Угу. М-да. Так вот, я хотел сказать...- Я прочистил горло.- Я хотел сказать, что ты меня совершенно не знаешь. У меня нет никакого положения в обществе". "Какое общество?" - подумал я. Между тем большая стрелка часов снова двинулась: чудеса с пружиной. Вскочив, я попытался ее унять, это удалось мне не сразу; я стал тянуть по очереди за обе гирьки, словно доил аппарат, но время иссякло; наконец стрелка вздрогнула и двинулась снова, только в обратную сторону. "Дай-ка мне...- пробормотал я,- что за чертовщина..." Роня подала мне со стола лист бумаги, я скрутил его жгутом, подпихнул его под стрелку. Под обе стрелки. Часы реагировали на это громким возмущением: они стали куковать. Часы прокуковали неизвестно сколько раз. "Начать с того, что у меня нет никакой профессии. Это во-первых. А кроме того, у меня, в сущности, нет пристанища. Не знаю, говорил ли я вам... тебе. Моя бывшая жена выгнала меня из комнаты. Я поселился временно у брата, перетащил туда свои книги. Но, сама понимаешь, сколько можно? Он ютится с семьей в двухкомнатной квартирке, приходится ночевать на кухне". Она кивала, но, кажется, была погружена в свои мысли. "До осени я пробуду здесь, а там надо будет что-то придумывать. Как-то решать. Но дело не в этом. Дело в том, что я... видишь ли. Я не только жилплощадь потерял. Жилплощадь - хрен с ней. Я себя потерял. Нет, это тоже не то. Уж очень литературно звучит, проклятье какое-то..." Теперь она пристально смотрела на меня. Казалось, она силилась что-то прочесть на моем лице. Не знаю, слушала ли она меня. "Я потерял самого себя. Ядро моей личности растрескалось. Раньше я жил в городе, сейчас здесь, утром встаю, одеваюсь, что-то там перекусываю, хожу на речку. Что-то такое пытаюсь писать. Но во всем этом меня самого нет. Я как будто куда-то делся. Осталась моя оболочка, и остался некий воспринимающий механизм, который все это регистрирует. При моем положении все это может показаться просто блажью, ведь мне надо думать совсем о другом: где жить, как дальше существовать? Писатель, х-ха! Какой я писатель? Писатель - это тот, у кого нет никаких забот! А я... И вообще, не находишь ли ты, что наша жизнь, на этом берегу, так сказать... наша гнусная жизнь просто-напросто отменила все эти вопросы о смысле жизни и так далее, так же, как она отменила страсть, гордость, романтику, таинственность женщины, отвагу мужчины. Какая там романтика, какая там страсть, когда здесь - заколоченные избы, развалившиеся сараи, поля, заросшие бурьяном, а там - одна только мысль о жилье и прописке, рысканье по магазинам, толкотня в очередях, в автобусах... Когда в каждом подъезде тебя встречают пьяные рожи... Собственно, я не об этом, что об этом говорить; страну не переделаешь.- Я потер лоб.- Короче говоря, я сбежал. Я думал, что можно эмигрировать из жизни в литературу". "Все мы эмигранты..." - проговорила она. "Вот именно: лишь бы прочь, подальше от этой жизни. Твои родители эмигрировали в девятнадцатый век... Только ведь вот в чем смех: мы там кое-что забыли". "Где - там?" "В этой самой жизни. От которой мы сбежали. В этой мерзкой, гнусной, но, к сожалению, настоящей действительности... Мы оставили там самих себя! Ты сама говорила, что в нашем с тобой знакомстве есть что-то неестественное, тургеневское. Он ведь тоже сбежал из России... Ты говорила об игре... может, я и вправду немного кокетничал в лесу, когда мы с тобой гуляли, но уж тогда скорее перед самим собой. Перед тем, кого нет... В общем, что я хочу сказать? Я живу, я думаю, я мечусь взад-вперед по этой избе, вот пробовал привести в порядок свое прошлое, вернее, не столько пробовал, сколько придумывал разные проекты... Успел даже, как видишь, исписать ворох бумаги. Моя мысль работает, мозг функционирует, выдает нечто хаотически-непрерывное, но в том-то и смех, и ужас, что в этой плазме сознания отсутствует полюс, к которому устремлялись бы все потоки. Видишь ли, Роня, в человеческом сознании должен существовать некоторый абсолютный полюс, не важно, как он называется..." Я потерял нить мысли. Только что я говорил с увлечением, мне казалось, что я не высказал и десятой части того, что должен был сказать, и вдруг умолк, и оба мы почувствовали глубокую тишину ночи, слабый огонек освещал наши лица, в полумраке едва были различимы стены избы, и мое ложе, и темные, как сургуч, иконы, и стропила с крюками; я сидел напротив моей гостьи, она покосилась на мою руку, выбивавшую дробь по столу, я подумал, что это ее раздражает; наконец она проговорила: "Поздно уже... сколько сейчас?.. Что же делать, Господи, надо же что-то делать!" ХХVII Она нехотя поднялась, обвела глазами мое жилье. "Это все досталось вам от бывших хозяев? Кто тут жил?" "По-видимому, семья была раскулачена. Всех вывезли. Хотя все-таки жизнь продолжалась. Здесь висели люльки". "Здесь кто-то повесился",- сказала она. Помолчали; она спросила: "У вас дети есть?" Я пожал плечами. "Вы не ответили". "Мужчина никогда не может быть уверен, Роня". "Не изображайте из себя пошляка, вам это не идет..." Мы вышли на крыльцо, луна пряталась за домом. Мы шли по дымному полю, Роня впереди, я за ней. "Хотите,- послышался ее голос,- я вам открою один секрет?" Мы вышли к реке, нужно было пройти еще довольно далеко до мостика. Подул ветерок, она сошла, белея платьем, к воде. Я предложил вернуться: собирается дождь. Она не ответила. "Роня",- сказал я. "В чем дело?" Я повторил, что нам лучше переждать дождь у меня дома, а потом уже... Она перебила меня: "Послушайте, может, искупаемся?" "Что за идея?" "Ну, как хотите..." Последние слова она произнесла, уже входя в воду, вскрикивая вполголоса, балансируя руками, у нее были слабые плечи, резко обозначилась ложбинка между лопатками, круглый зад казался хрупким, она довольно неловко плюхнулась в черно-маслянистую воду, поплыла, течение сносило ее. Она что-то кричала, и мне показалось, что она захлебывается. Я бросился к ней, мы барахтались друг возле друга, Роней овладело необыкновенное веселье, стоя по грудь в воде, она окатывала меня брызгами, затем все смолкло, она вышла из воды и стояла, закинув голову и встряхивая волосами. Я приблизился и обнял ее. "Э, нет,- сказала она,- вот это уж нет..." "Почему нет, Роня?" "Не хочу". Эта игра продолжалась некоторое время. "Ну, в чем дело, одевайтесь,- бормотала она,- это невозможно, здесь холодно... Сами говорите, сейчас пойдет дождь". Вдруг зашумел сильный ветер, я подстелил ей одежду, мы сидели друг против друга, тени ее глаз, тени ключичных впадин, глубокая тень, скрывавшая низ живота,- она вся состояла из теней. Я набросил ей на плечи мою рубашку. "Спасибо...- пробормотала она, кутаясь, пряча грудь и стуча зубами,- другой бы меня на вашем месте..." "Что на моем месте?" "Изнасиловал". "Я еще могу наверстать",- пошутил я. Она сидела, подогнув коленки, опустив голову, осматривала себя. Она озиралась. "Тс-с... слышите? Там кто-то есть. Говорю вам, там кто-то есть. За нами следят, я так и знала... Это та старуха. Она шла за нами". Ветер пронесся над кустами, луны уже не было видно, и стало совсем темно. Вдали за рекой, над едва различимой лесной чащей, брезжил серебристый край неба. Мы встали, я растирал Роню моей одеждой, она терла мою кожу, мы дрожали от холода. Не сговариваясь, мы поднялись наверх, выбрались из кустарника и побрели назад через огородное поле. "Скажите..." Мы говорили вполголоса; как и прежде, она называла меня по имени и отчеству. "Оставим это, Роня. Зови меня просто..." И будем на "ты", хотел я добавить, но чувствовал, что это "ты" разрушило бы наши с таким трудом установившиеся отношения. Это "ты" воздвигло бы между нами новое препятствие вместо того, чтобы еще больше сблизить нас. Оно означало бы, что мы стали друзьями. А мне - теперь это было совершенно ясно,- мне хотелось другого. Она пробормотала: "Мне надо привыкнуть". Друг за другом мы пробирались по невидимой тропе. Я напомнил ей о том, что она хотела мне открыть секрет. "Ты хотела мне сообщить секрет..." "Какой секрет? А-а. Лучше после... когда придем. Скажите,- спросила она,- вы верите в привидения?" "Нет". "Но ведь их все видели. И вы тоже. Разве вы не видели? Я сначала подумала, что это снимают какой-нибудь фильм". "Если видели все, значит, это не привидение". "Почему?" "Привидения - дело сугубо индивидуальное. Тень Банко является только одному Макбету". "Кто это был?" "Это были князья Борис и Глеб, сыновья Владимира. Святые братья, препоясанные милостью и венчанные смыслом". Она чувствует себя виноватой передо мной, думал я, если бы я был виноват перед нею, она бы молчала. Она думает о том же самом, поэтому говорит о посторонних вещах и делает вид, что забыла о том, что было на берегу и что мои руки касались ее тела. Она делает вид, что не догадывается, зачем мы возвращаемся ко мне домой, но на самом деле думает об этом и говорит о постороннем. "Что это значит - препоясанные милостью?" "Так говорится в летописи". "Откуда они взялись?" "Оттуда же, откуда являются все привидения". "Значит, это все-таки привидения?" Помолчав, она спросила, откуда я знаю, что это они. Я ответил, что есть известные иконы. Одна висит у меня, разве она не заметила? "Но в жизни они, наверное, выглядели иначе". "Нет, они выглядели именно так. Иконы сделали их такими. А как они до этого выглядели, не имеет значения". "Не имеет значения. Что же тогда имеет значение?" То, что мы идем ко мне домой, хотел я сказать. Потому что дома это произойдет так же неизбежно, как то, что сейчас пойдет дождь, потому что решение принято. "А вдруг мы их снова встретим?" "Они в деревню не заезжают, Роня". "А если встретим? Что тогда?" "Ничего, поздороваемся и пойдем дальше". "А они потом разнесут по всей округе,- нервно хихикнула она,- что я была у вас ночью". "Не разнесут, Роня. Святые молчат". Несколько минут спустя мы бежали сломя голову, вокруг падали свинцовые капли, мы едва успели нырнуть в сени - дождь обрушился на мертвую деревню. Во тьме, шумно дыша, нашарив дверь, мы ввалились в избу. ХХVIII Я топтался посреди комнаты, моя гостья полулежала на постели, свесив ногу на пол, короткое платье, успевшее только слегка намокнуть, обрисовало ее бедра. "Ну что,- сказала она, отдышавшись,- будем чай пить?" Я молчал и думал о том, что я сейчас подойду и переложу ее свесившуюся ногу на кровать. Подойду и сяду рядом. "Будем чай пить",- сказал я. "Эх, вы!" "Что - я?" "Эх, вы! - повторила она почти со злобой.- И вы все еще не понимаете?" "Не понимаю". "Вам надо было взять меня. А вы струсили". "Еще ничего не потеряно,- глупо усмехаясь, проговорил я.- Мы можем наверстать". "Нет уж, поздно. Надо было тогда. Взять вот так, за руки... и прижать к земле. А если б я заорала, все равно никто бы не услышал. Вы все ждали разрешения... Вы трус. Разве кто-нибудь спрашивает разрешения?" "Но... это не трусость, Роня",- сказал я, вероятно, с каким-то жалким выражением на лице. "Да, да. Вы не решились воспользоваться моей неопытностью - вы это хотите сказать? Вы, наверное, думаете, что... А вот, кстати, один вопрос,- сказала она, садясь.- Как вы смотрите на такую вещь, как девственность?" "Представь себе, с почтением". "Приятно слышать. Вы просто до ужаса вежливы. Так вот. Вы, наверное, думаете, что я не далась вам оттого, что я девица. Ошибаетесь. Оттого и не далась, что не девица". Вот так здорово! Все мои мысли разлетелись по сторонам. Как-никак это было для меня небезразлично - как и для всякого мужчины. Мне вдруг показалось, что она смеялась надо мной; что на самом деле она гораздо старше; что меня вообще непрерывно водят за нос... Молчание. Наконец я произнес: "Это и есть твой секрет?" Ответа не последовало. Открыв рот, она уставилась на меня. "Дядя Петя...проговорила она.- Господи, у меня совершенно вылетело из головы!" Я вынужден был признаться, что и я совершенно позабыл о дуэли. "Сколько сейчас времени?" "Не знаю". "Когда мы вышли, на этих часах было..." "Не обращай внимания. Они испорчены. Ты хотела что-то сказать". "Да,- сказала она,- хотела сказать. А может, не говорить? Вы бы не догадались, правда?.. Так вот, сударь, это он. Он меня - как это называется? - сделал женщиной". "Гм. Вот как?" "Вот вы говорили: игра..." "Это не я, это ты говорила". "Хорошо. По условиям игры я должна быть барышней. Белое платье, зонтик, все такое. Книжка в руке... И, понимаете, получается так, что эта история, то есть то, что между нами произошло, я имею в виду дядю Петю... это тоже традиционный сюжет!" "Почему традиционный?" "Ну как?.. Солидный господин с душистыми усами совратил гимназистку. Вы Бунина читали?" "Читал. Так что же именно произошло?" Она разгладила платье на коленях и приготовилась к рассказу. Дело было уже довольно давно. Они ходили по музеям, на выставки. Почти каждое воскресенье что-нибудь такое. Он даже водил Роню по запасникам; он там свой человек; одним словом, руководил ее образованием... Дождь журчал под окнами, ночной ветер набросился на ветхий дом, хлопнуло в отдалении, ветер трепал крышу, лепесток огня дрожал в стекле керосиновой лампы. Она понятия ни о чем не имела. То есть, конечно, знала, но что значит знала? У нее даже еще не началось; по ее словам, она считалась отстающей в развитии. Однажды он устроил экскурсию в Архангельское, специально для их класса, водил всех по парку, объяснял, рассказывал; после все ели мороженое. Он продолжал говорить, теперь уже о себе, они медленно шли следом за всеми, к воротам, отстали. Само собой это получилось или он все рассчитал, неизвестно, бывают такие обстоятельства, когда люди ведут себя, как лунатики: "Вам как писателю это, наверное, лучше знать". Роня утверждала, что она ни о чем не догадывалась, вернее, догадывалась, но ждала, что будет дальше. Они оказались в другой стороне огромного парка. Нас, наверное, ждут, сказала она Петру Францевичу. Он ответил, да, конечно, я думаю, нам надо повернуть влево, нет, лучше направо. И дал ей платок, вытереть липкие пальцы. И они сели на скамейку. Кругом ни души. Я слушал Роню внимательно и спросил: сколько ей было лет? Конечно, она уже не была такой дурочкой, сказала она, кое-что знала. Девочки всегда все знают. Но что значит - знала? Это было невероятно, это происходило с ней самой, это ей говорили о любви, и кто же? - взрослый мужчина, друг семьи, красиво одетый, от него пахло духами "Осенний ландыш". "Ландыши бывают весной". "Да? - возразила она.- А вот это был осенний". Так вот. И этот человек, дядя Петя, шепотом и, очевидно, в сильном волнении говорил ей невозможные слова, она сидела, опустив голову, на коленях у взрослого человека и вытирала пальцы, липкие от мороженого. "И знаете,- добавила она,вам покажется странным, но меня это просто поразило, я увидела, что он плачет!" Тут были разные подробности, которые она не может объяснить, как-то так получилось, что они оказались лицом к лицу, и она чуть было не рассмеялась, взрослый мужчина - и плачет,- и стала вытирать ему щеки платком, он потерял голову, она потеряла голову, и, в общем, это произошло. "Угу. Ты сопротивлялась?" Да, то есть нет. Она словно окоченела. Ее поразил факт. "Факт?" Да, факт. А что же экскурсия, куда делись все остальные? Остальные ждали у входа, Петр Францевич объяснил, что они заблудились, что-то придумал; она не помнитї Дождь утих. "Вот. Теперь вы знаете". "Послушай, Роня,- сказал я после некоторой паузы.- Когда мы с тобой встретились в лесу, ты мне говорилаї" "Что же я говорила?" "Что ты пробуешь себя в литературе". "Правда? Не помню",- сказала она надменно. "Да, ты именно употребила это выражение. Так вот, я должен сказать, что нахожу у тебя недюжинные литературные способности!" "При чем тут способности?" Я развел руками. "Вы что, мне не верите? - вскричала она.- Не верите, что все так и было?" "Одно нехорошо, ты оклеветала ни в чем не повинного Петра Францевича. Зачем?" Насупясь, с обиженным видом она смотрела на меня, пока легкая судорога не пробежала по ее телу, и мы оба расхохотались.