"Пощечина общественному вкусу".
"Иду на вы".
И "Ослиный хвост".
Во всем этом шумном выступлении была, главным образом, ставка на скандал, откровенная реклама, и немалое самолюбование.
Все остальное было безнадежной мазней, от которой и следа не осталось.
Но литературному футуризму выставки эти службу, однако, сослужили, явившись своего рода трамплином для будущих "свободных трибун", диспутов и публичных истерик.
Называли Бурлюков - братья-разбойники, но в арестантские роты своевременно не отдали, благодаря чему один из них благополучно эмигрировал в Нью-Йорк и в течение нескольких лет скучно лаял на страницах большевистского "Русского голоса", прославляя военный коммунизм и охаивая голодную эмиграцию.
Однако вернуться на советскую родину не пожелал, предпочитая носить свой революционный монокль в стране акул и свиных королей.
"Ослиный хвост" бесславно погиб.
Внимание москвичей на мгновение привлек приехавший из Швейцарии Жак Далькроза, выступивший с публичной лекцией по вопросу весьма насущному и для русской общественной жизни действительно неотложному.
"Ритмическое воспитание молодежи".
Лекция имела огромный успех, почему - до сих пор неизвестно.
Тема была во всех смыслах актуальная.
Ибо российская молодежь была, как известно, всем избалована, привилегированные классы - теннисом и крикетом, и исстрадавшиеся низы стрельбой из рогатки и чехардой.
Но ритма, конечно, не хватало.
Устами Жака Далькроза античная Эллада заклинала Варварку и Якиманку скинуть тулупы и валенки, и босиком, в легких древнегреческих хитонах, под звуки свирели, начать учиться плавным, музыкальным движениям, хоровому началу и танцу.
Все это было в высшей степени увлекательно и. настолько заразительно и почтенно, что после отъезда швейцарского новатора, в Москве и Петербурге и даже в глухой далекой провинции возникла настоящая эпидемия ритмической гимнастики, и те самые светлые девушки, которые задумчиво стояли на распутье, не зная куда им идти - на зубоврачебные курсы или на драматические, сразу все поняли, и, стремглав, пошли в босоножки.
А тут, как будто все было условлено заранее, на крыльях европейской славы прилетела Айседора Дункан.
На мощный, мускулистый, англосаксонский торс наугад были накинуты кисейные покровы, дымчатая вуаль и облачко легкого газа.
Под звуки черного рояля поплыло облачко по театральному небу, понеслась величественная босоножка по московской сцене, то воздевая к солнцу молитвенно протянутые руки, то, припав на одно колено, натягивала невидимый глазу лук, то, угрожая погрузиться в бездну, спасаясь от любострастных преследований самого Юпитера.
После греческой мифологии был вальс Шопена.
Потом траурный марш Бетховена.
Испанские танцы Мошковского сменили Скерцо Брамса.
А за сюитой Грига последовал "Умирающий лебедь", по поводу которого сатирическая "Стрекоза" неуважительно писала:
"Артистка ограничилась одним лебедем, в то время как при ее темпераменте и телосложении, она смело могла бы заполнить собой все Лебединое озеро целиком"...
Публика, однако, была потрясена.
Московский успех затмил все, до той поры виденное.
И хотя поклонники классических традиций кисло улыбались, а присяжные балетоманы обиженно куксились и пожимали плечами, подавляющее, прилежное большинство пало ниц, и вернуть его к действительности было немыслимо.
Но все это было ничто, по сравнению с успехом петербургским.
Аким Волынский неистовствовал.
Андрей Левинсон разразился таким панегириком, что, спустя несколько лет, сам не решился включать его в свой сборник статей, посвященных танцу.
А трогательный горбун, целомудренный Горнфельд, талантливый и очень сдержанный литературный критик, откровенно признавался на страницах "Речи", что искусство Айседоры Дункан настолько совершенно, что чуткому зрителю даже аплодировать непристойно, ибо только слезами умиления может выразить он свой беспредельный восторг...
Кто мог предвидеть, что через десять лет после первого российского триумфа последует второй? И что принимать и приветствовать Айседору будет народный комиссар Луначарский.
И не в слезах умиления, а в пьяном бреду склонится перед постаревшей босоножкой буйная русая голова Сергея Есенина?
Сахарный паренек в голубенькой косоворотке увезет Ниобею за океан.
И после медового месяца в оплаченной Ниобеей "Астории" беспощадно изобьет ее и искалечит.
И не в состоянии объяснить свою нечеловеческую страсть и деревенскую любовь на высокомерном английском наречии, обложит ее непереводимой русской балладой, тряхнет кудрями русыми, и поплывет назад, в колхоз, в глушь, в Саратов.
Недаром декламировал Бальмонт, по этому ль, по другому ль поводу:
Не кляните, мудрые! Что вам до меня?
Я ведь только облачко, полное огня.
Я ведь только облачко... Видите - плыву.
И зову мечтателей. Вас я не зову...
Так оно и вышло, почти по Бальмонту. Прилетело облачко, налетел мечтатель.
А хохотал и скалил ослепительные зубы, один Ветлугин, которого, остановившись в Берлине, Есенин пригласил на роли гида и переводчика на все время морганатического брака.
Хохотал потому, что автору "Записок мерзавца" вообще и всегда все было смешно.
А еще потому, вероятно, что по-английски он и сам не смыслил, и значит опять надул, а доехать в каюте первого класса до недосягаемых берегов Америки, да за чужой счет, да еще в столь теплой, хотя и противоестественной компании, - это, сами согласитесь, не каждый день и не со всеми случается.
***
Все, чем жила писательская, театральная, и музыкальная Москва, находило немедленный отзвук, это и отражение - в огромном раскидистом особняке купцов Востряковых, что на Большой Дмитровке, где помещался Литературно-художественный кружок, являвшийся тем несомненным магнитным полюсом, к которому восходили и от него же в разные стороны направлялись все центробежные и центростремительные силы, определяемые безвкусным стереотипом представителей, деятелей, жрецов искусства.
Кружком управлял совет старшин, скорее напоминавший Директорию.
Из недр этой директории и вышел Первый Консул, Валерий Брюсов.
Оказалось, что у первого консула есть не только имя, но и отчество, и что именуют его, как и всех смертных, то есть, по имени-отчеству, то есть Валерий Яковлевич.
Для непосвященного уха звучало это каким-то оскорбительным упрощением, снижением.
Низведение с высот Парнаса на обыкновенный, дубовый, просто натертый полотерами, паркет.
А как же сияние, ореол, аура, золотой лавровый венок вокруг мраморного чела?
И разве не ему, Валерию Брюсову, посвящены эти чеканные строки Вячеслава Иванова, который, хотя тоже оказался Вячеславом Ивановичем, но по крайней мере пребывание имел в Башне из Слоновой кости, где, окружённый толпою раскаявшихся весталок, так и начертал в своем знаменитом послании:
Мы два грозой зажженных ствола,
Два пламени полунощного бора.
Мы два в ночи летящих метеора,
Одной судьбы двужалая стрела!
А на поверку оказывается, что Брюсовы хотя и ведут свой род от Брюса и Фаренгейта, но на самом-то деле старые москвичи, домовладельцы и купцы второй гильдии.
Вот тебе и двужалая стрела.
Одной убогой справкой больше, одной иллюзией меньше.
Пришлось помириться на том, что, по определению
Бальмонта, у Брюсова все-таки не обыкновенное, а настоящее лицо нераскаявшегося каторжника, надменно, и в бледности своей обрамленное жёсткой, черной, слегка тронутой проседью, бородой; зато высокий лоб и красные, неестественно красные губы... вампира.
Вампир... - в этом всё же была какая-то уступка романтическому максимализму, который во что бы то ни стало требовал творимой легенды, а не прозаической биографии.
А ведь вот, от Ивана Алексеевича Бунина никто ничего не требовал.
Ни бледного мраморного чела, ни олимпийского сияния.