- Если я всех своих кавалеров на стенку вешала, да еще засушенными цветочками их убирала, то у меня уже давно был бы целый гербариум. А уж сколько моли развелось бы, можете себе представить! - с обезоруживающей откровенностью заявляла хозяйка дома.
По Вторникам или Средам, а, может быть, это были Четверги, - за дальностью лет не упомнишь - во всяком случае поздно вечером начинался съезд, хотя все приходили пешком и расстоянием не стеснялись.
Непременным завсегдатаем был знаменитый московский адвокат Михаил Львович Мандельштам, седой, грузный, представительный, губастый, с какой-то не то кистой, затвердевшей от времени, не то шишкой на пухлой щеке.
С этого и начиналось.
- А у Алжирского бея под самым носом шишка выросла!..
Приветствие было освящено обычаем, в ответ на что следовала неизменная реплика:
- Вот и неправда! Не под носом, а куда правее!
После чего знаменитый адвокат смачно целовал ручки дамам и усаживался на диван.
По одну сторону Анакреона - так его не без ехидства, оправдывавшегося мужской биографией, прозвала хозяйка дома, - усаживалась томная и бледная Анна Мар, только что выпустившая свой новый роман под обещающим названием "Тебе Единому согрешила".
По другую сторону, - могий вместити, да вместит, - "дыша духами и туманами", загадочно опускалась на тихим звенением откликавшиеся пружины молодая беллетристка Нина Заречная.
Колокольчик в прихожей не умолкал.
В длиннополом студенческом мундире, с черной подстриженной на затылке копной густых, тонких, как будто смазанных лампадным маслом волос, с желтым, без единой кровинки, лицом, с холодным нарочито равнодушным взглядом умных тёмных глаз, прямой, неправдоподобно-худой, входил талантливый, только что начинавший пользоваться известностью Владислав Фелицианович Ходасевич.
Неизвестно почему, но всем как-то становилось не по себе.
- Муравьиный спирт, - говорил про него Бунин, - к чему ни прикоснется, всё выедает.
Даже Владимир Маяковский, увидя Ходасевича, слегка прищуривал свои озорные и в то же время грустные глаза.
Веселая, блестящая, умница из умниц, - кого угодно за пояс заткнёт, - с шумом, с хохотом, в сопровождении дежурного "охраняющего входы" и, несмотря на ранний час, уже нетрезвого Володи Курносова, маленького журналиста типа проходящей масти, появлялась на пороге Е. В. Выставкина.
Разговор сейчас же завязывался, не разговор, а поединок между Екатериной Владимировной и Мандельштамом.
Да иначе и быть не могло.
Только на днях напечатана была в столичных газетах статья московского Златоуста, - кстати сказать Златоуст изрядно шепелявил, - коллективном помешательстве на женском равноправии, и ответная статья Ек. Выставкиной, в которой Мандельштаму здорово доставалось на орехи.
Адвокат отбивался, защитница равноправия нападала, парировала каждый удар, сыпала сарказмами, парадоксами, афоризмами, высмеивала, уничтожала, не давала опомниться, и всё под дружный и явно одобрительный смех аудитории, и уже не обращая ни малейшего внимания ни на смуглого чертовски вежливого Семёна Рубановича, застывшего в дверях, чтобы не мешать, ни на художника Георгия Якулова, чудесно улыбавшегося одними своими тёмными восточными глазами; ни на самого Вадима Шершеневича, вождя и возглавителя московских имажинистов, со ртом до ушей, каплоухого и напудренного.
А когда появилась Маша Каллаш в крахмальных манжетах, в крахмальных воротничках, в строгом жакете мужского покроя, с белой гвоздикой в петличке, с красивым вызывающим лицом, - пепельного цвета волосы барашком взбиты, - ну тут от Златоуста, хотя он и хохотал вовсю, и тряс животом, - одно только воспоминание и оставалось.
Прекратил бой Маяковский.
Стукнул по обыкновению кулаком по хозяйскому столу, так что стаканы зазвенели, и крикнул зычным голосом:
Довольно этой толочи,
Наворотили ком там...
Замолчите, сволочи,
Говорю вам экспромтом!
Экспромт имел бешеный успех.
Нина Заречная - пила вино и хохотала.
Анна Мар зябко куталась в шаль, но улыбалась.
Жорж Якулов, как молодой карабахский конёк, громко ржал от радости. Хозяйка дома шептала на ухо Екатерине Выставкиной, подмигивая в сторону предводителя Бурлюков:
- Всё-таки в нём что-то есть.
Рубанович теребил свои усики и утешал Шершеневича, подавленного чужим успехом.
И только один "Муравьиный спирт" угрюмо молчал, и щурился.
Зато неутомимый Мандельштам жал ручки дамам, то одной, то другой, прикладывался мокрыми губами, под нависшими седыми усами, и, многозначительно выпив красного вина из бокала Нины Заречной, стал в позу и, неожиданно для всех, по собственному почину, начал читать, шепелявя, но не без волнения в голосе:
В день сбиранья винограда
В дверь отворенного сада
Мы на праздник Вакха шли.
И любимца Купидона,
Старика Анакреона
На руках с собой несли.
***
Много юношей нас было.
Бодрых, смелых, каждый - с милой!
Каждый бойкий на язык.
Но - вино сверкнуло в чашах
Вдруг, глядим, красавиц наших
Всех привлёк к себе старик.
***
Череп, гроздьями увитый,
Старый, пьяный, весь разбитый,
Чем он девушек пленил?!
А они нам хором пели,
Что любить мы не умеем,
Как когда-то он любил!..
***
Все сразу захлопали в ладоши, зашумели, заговорили. Броня Рунт чокнулась с Златоустом, и так в упор и спросила:
- Это что ж? Автобиография? Маяковский не удержался, и буркнул:
- Дело ясное, Мандельштам требует благодарности за прошлое!
Старый защитник и не пробовал защищаться. Воспользовавшись минутной паузой, он явно шел на реванш.
- Вот вы, господа поэты, писатели, мастера слова, знатоки литературы, скажите мне, сиволапому, а чьи ж, это собственно говоря, стихи?
Эффект был полный.
Знаменитый адвокат крякнул, грузно опустился на диван, и, торжественно обведя глазами не так уж чтоб очень, но всё же смущённую аудиторию, произнёс с несколько наигранной простотой:
- Аполлона Майкова, только и всего.
Маяковский, конечно, сказал, что ему на Майкова в высокой степени наплевать.
Имажинисты прибавили, что это не поэзия, а лимонад.
И только один Ходасевич не выдержал, и впервые за весь вечер разжав зубы, не сказал, а отрезал:
- С ослами спорить не стану, а скажу только одно: это и есть настоящая поэзия, и через пятьдесят лет ослы прозреют и поймут.
Толчок был дан и шлюзы открылись.
Опять хлопали пробки, опять Бронислава Матвеевна протягивала, обращаясь то к одному, то к другому, свой опустошенный бокал и томно и в который раз повторяла одну и ту же ставшую сакраментальной строфу Пушкина:
Пьяной горечью Фалерна
Ты наполни чашу, мальчик!
В ответ на что все чокались и хором отвечали:
Так Постумия велела,
Председательница оргий.
До поздней ночи, до слабого утреннего рассвета кричали, шумели, спорили, превозносили Блока, развенчивали, защищали Брюсова, читали стихи Анны Ахматовой, Кузмина, Гумилёва, говорили о "Железном перстне" Сергея Кречетова, глумились над Майковым, Меем, Апухтиным, Полонским.
Маяковский рычал, угрожал, что с понедельника начнёт новую жизнь и напишет такую поэму, что мир содрогнётся.
Ходасевич предлагал содрогнуться всем скопом и немедленно, лишь бы не томиться и не ждать.
Анна Мар поджимала свои тонкие губы и пыталась слабо улыбаться.
Рубанович снова теребил усики и вежливо, но настойчиво доказывал, что первым поэтом он считает Сергея Клычкова, и грозился продекламировать всего его наизусть.
***
А в кабаках и ресторанах все чаще и чаще звенел, замирая, и снова звенел надрывный, навязчивый мотив танго.
Стремглав летели голубки и тройки, позвякивая бубенцами.
Расцвела и осыпалась сирень, приученная к позднему цветению.
Дворники, в белых холщёвых фартуках, делали весну, за маем июнь, Перловка, Малаховка, Удельная, Томилино, - в сосновый лес, в рощи еловые, на зелёные лужайки, на речные берега, на ладно срубленные дачи, на отдых, на покой, на лень великую...