Все это произошло года полтора спустя, а пока я продолжал закрепляться на вверенном участке, развивал связи с журналистами, в первую очередь с собкорами советских газет и сотрудниками ТАСС; некоторые из них помогали мне решать и разведывательные задачи.

Наверное, самыми примечательными в моей нью-йоркской журналистской биографии были события, связанные с приездом Хрущева, принявшего участие в работе Генеральной Ассамблеи ООН. За несколько дней до прибытия теплохода «Балтика» с высоким гостем на борту ко мне присоединился Виталий Кобыш, официально назначенный заведующим бюро Московского радио в США. Теперь наш корпункт на Риверсайд напоминал большую коммунальную квартиру, к счастью дружную.

Ранним сентябрьским утром в группе встречающих во главе с послом Меньшиковым мы стояли на пирсе, ожидая подхода «Балтики». Все были празднично взволнованны, но переговаривались тихо, как будто находились в приемной крупного вельможи. Наконец, брошен якорь, перекинут трап, и глава великой державы, первый секретарь партии коммунистов, ступил на американскую землю. Вместе с подоспевшим обозревателем радио Валентином Зориным мы пробились к Хрущеву и взяли первое интервью.

Никогда раньше я не видел советских вождей. Сталин был недосягаемым божеством. Его преемники тоже не рвались к общению с народом, но Хрущев сломал привычную отгороженность руководителей от толпы. Это импонировало людям, но повергало в ужас охрану. Как офицеру КГБ, мне рекомендовалось держаться поближе к Хрущеву, по возможности записывать на магнитофон все его высказывания. Впрочем, и сам высокий гость по ходу своих многочисленных импровизированных выступлений интересовался у начальника охраны Николая Захарова, где находится представитель Московского радио. Однажды, когда рослые американские репортеры пытались оттеснить меня в сторону, Хрущев, поманив меня пальцем, сказал: «Московское радио должно быть рядом и все записывать, а то эти щелкоперы наплетут всякую чушь».

Я добросовестно выполнял роль регистратора, в то время как Зорин и Кобыш выдавали корреспонденции о ходе визита. У меня сохранились в записи многие ремарки Хрущева, не попавшие в официальные отчеты, особенно те, которые он допускал в состоянии гнева или раздражения. На исторической сессии Генеральной Ассамблеи ООН, наблюдая через стекло радиорубки, как Никита Сергеевич стучал сандалией по столу, выражая негодование по поводу выступлений некоторых делегатов, я, хотя и был шокирован, не осуждал его. В новом стиле советского руководства, при всей его непредсказуемости и внешней хамоватости, виделась живая связь с народом, мужицкая прямота и искренность. Разрыв с прошлым, его удушающей атмосферой страха, чинопочитания и коленопреклонения — вот что привлекало в Хрущеве его современников.

И все же, при всей важности освещения визита Хрущева, это была не главная моя работа. Это была «крыша». А отчитывался я только перед КГБ.

С резидентом КГБ в Нью-Йорке Владимиром Барковским мне повезло. Сухощавый, спортивного вида, с острым взглядом и энергичными манерами, он заражал всех своей неутомимой работоспособностью и широким, современным взглядом на мир. Не было в нем ни догматизма, ни рисовки, ни начальственного рыка. Я его просто полюбил, когда однажды он по ходу разбора какой-то оперативной ситуации вдруг замер, вслушиваясь в звуки музыки, исходившей из спрятанного за портьерой радиоприемника. Он откинулся на стуле и произнес отрешенно, почти мечтательно: «Это из «Аниары» Карла Бломдаля. Неземная музыка. Как будто парит в поднебесье».

В тот же день я побежал в магазин граммофонных пластинок «Сэм Гуди» и купил там двухактную оперу шведского композитора о путешествии человека в космос на корабле «Аниара» в 2038 году.

С момента моего появления в резидентуре КГБ я, отныне проходивший в переписке как товарищ Феликс, должен был отчитываться перед заместителем по линии политической разведки («ПР»). В 60-м году ее возглавлял Николай Кулебякин, лысоголовый говорун, исполнявший свою роль игриво, как будто выступая на подмостках театра. Под его командой собралось около тридцати человек, в основном дипломаты из представительства, сотрудники Секретариата ООН, журналисты. Вся же резидентура, представлявшая, помимо политической, контрразведывательную, научно-техническую и нелегальную линии, состояла из почти ста человек. Сюда входили и операторы поста подслушивания эфира, фиксировавшие переговоры сотрудников Службы наружного наблюдения ФБР, и офицеры технической группы, готовые в любой момент снабдить сотрудников необходимыми средствами для тайнописи, скрытого фотографирования или миниатюрным магнитофоном, и секретари-машинистки, обычно жены офицеров, исполнявшие заодно и роль кассира.

На политической линии тоже имелась специализация: одни работали с уже имеющейся агентурой, другие заводили связи и собирали информацию в доверительных беседах, третьи готовили активные мероприятия и дезинформацию. Один человек отвечал за связь с Компартией США, передачу ей инструкций и пожеланий ЦК КПСС, а также значительных сумм денег. Еще один обрабатывал всю поступающую информацию для передачи ее в Москву. Шифровальщики завершали весь процесс, переводя любое сообщение в Центр в стройные колонки цифр.

Моя главная задача как работника линии «ПР» состояла в том, чтобы искать перспективных для вербовки американцев и иностранцев, способных снабжать советскую разведку немедленно или в не слишком отдаленной перспективе секретными, предпочтительно документальными сведениями по актуальным вопросам внешней и внутренней политики правительства США. Из общего перечня главных объектов проникновения советской разведки, включавшего по степени важности аппарат Белого дома, наиболее осведомленные комиссии конгресса США, госдепартамент, ЦРУ, ФБР, Пентагон, а также ведущие научно-исследовательские центры и военно-промышленные корпорации, мне достались Информационное агентство США, имевшее филиал в Нью-Йорке, американские чиновники Секретариата ООН, журналистский корпус. Фактически, в силу специфики моей «крыши», мне была предоставлена полная свобода действий в свободный поиск любого подходящего для разведки объекта.

Задел связей, оставленный после года пребывания в Колумбийском университете, послужил исходной базой для моей оперативной деятельности.

Один из студентов, Николас, с которым я установил контакт год назад, теперь работал в лаборатории, имевшей контракты с Пентагоном. Я его заприметил еще в первые месяцы пребывания в университете по причине весьма радикальных высказываний. Возобновив, к его удивлению и радости, знакомство, я вскоре предложил передать мне сведения о некоторых исследованиях лаборатории, в которой он работал. Поскольку речь шла о ядерных материалах, мое объяснение, хотя и шитое белыми нитками, сводилось к тому, что первая в мире страна социализма в битве за научно-техническое превосходство с Западом не имеет права плестись в хвосте, и долг каждого радикала внести свою лепту в общее дело. Аргументы вроде бы подействовали, и я уже предвкушал удовольствие очередной встречи. Увы, обещанных документов он не принес, сославшись на трудности их выноса из лаборатории. Кроме того, пояснил он, имеется этическая сторона вопроса. По этому поводу он поговорил со своими родителями, людьми весьма левых взглядов, и они отсоветовали ему выполнять мои просьбы.

Я с трудом сдерживал раздражение, выслушивая оправдания своего собеседника. «Вот она, цена вашему радикализму, — горячо говорил я. — Когда речь идет о войне или мире, победе социализма или империализме, выбор может быть только один…» Смущенный молодой человек не спорил. Ему было неловко.

Через несколько дней недалеко от корпункта меня остановил пожилой мужчина и, представившись отцом Николаса, попросил поговорить с ним. На его «кадиллаке» мы проехали в деловую часть Нью-Йорка, где и решили позавтракать.

Разговор был недолгим. «Мне неудобно за поведение моего сына, но вы должны понять и его, и нас, его родителей. Мы всегда верили в грядущую социалистическую Америку. Теперь, на склоне лет, ясно, что эта цель недостижима. Пусть Николас спокойно работает. Мы будем вам помогать за него. Все, что надо и что я могу, я сделаю для вас и вашей страны».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: