Я встрепенулся. Речь шла о том самом институте, куда я первоначально подавал документы. Теперь же они отосланы в Сортавалу. Что делать?
Если бы не отец, может быть, все пошло бы иначе. Он взял отгул и на следующий день на локомотиве в кабине машиниста добрался до Карелии. Через два дня документы были доставлены в Ленинград. Еще через два дня я сдал подряд четыре экзамена и, получив по всем предметам «отлично», стал слушателем Института иностранных языков МГБ СССР.
Глава II
Юноше, обдумывающему житье,
решающему, сделать бы жизнь с кого,
скажу, не задумываясь: делай ее
— товарища Дзержинского.
Прежде чем я надел офицерскую форму слушателя Института — привилегия, которой пользовалось единственное в Ленинграде, да, наверное, и в стране, высшее военное учебное заведение, я выступил на выпускном вечере в своей школе и в присутствии торжественно настроенной, нарядной публики громогласно заявил с трибуны, что намерен учиться, а затем служить в органах МГБ. «Я убежден, что на мою жизнь хватит нужной нашему обществу работы по выгребанию нечисти, отравляющей существование первого в мире социалистического государства. Возможно, я буду «последним из могикан» и аппарат подавления к тому времени отомрет вместе с другими структурами государственной власти за ненадобностью, но я полон решимости, встав на этот путь, идти по нему до конца». Мои слова были встречены аплодисментами, некоторые в толпе недоуменно переглядывались. Я поймал на себе встревоженный взгляд отца. Как сотрудник негласной службы МГБ, а он в те годы уже выступал в роли «топтуна» Седьмого отдела Ленинградского управления, отец не любил, когда вслух и тем более в привязке к нему упоминалась госбезопасность.
Через неделю я побывал на выпускном балу в соседней мужской школе. Пришли девушки, которых наиболее смелые молодые люди пригласили танцевать. Неожиданно включили мелодию танго, и радостно возбужденные пары бросились исполнять находившийся под запретом танец. Счастье длилось недолго — в зал ворвалась заведующая учебной частью и потребовала прекратить безобразие. Никто ее, однако, не слушал: получившая аттестаты молодежь уже не боялась своих бывших наставников. Завуч все больше свирепела, угрожая вызвать милицию. Я подошел к ней и разъяснил, что танго является народным испанским танцем, он не может подпадать под категорию буржуазных, разложенческих и иных неподобающих для исполнения в советской школе. Мое вмешательство окончательно вывело ее из себя, и она ринулась вниз по лестнице с криком: «Хулиганы! Вас всех в каталажку надо запереть!» Минут через пятнадцать один из «хулиганов» заметил через окно приближающуюся милицейскую машину. Танцующие оставили своих дам и спешно начали сооружать баррикаду из скамеек перед входом в зал. Пока милицейский наряд рвал двери, кавалеры нашли черный ход, по нему спустились во двор и затем врассыпную бросились по домам, оставив лучшую половину человечества объясняться с милицией относительно происхождения танго и причин, побудивших ее разлагаться с хулиганьем из неизвестно какой школы.
На этой звонкой струне оборвалась моя гражданская жизнь. Я открывал новый для себя мир, казавшийся со стороны таинственным и недоступным.
Здание Института, в котором мне предстояло провести четыре года, до революции занимали юнкера. Длинное, казарменного типа строение окнами выходило на трамвайные рельсы, рядом размещались военно-топографическое училище и Военно-воздушная академия имени Можайского. Внутренний двор, ограниченный с одной стороны высоким глухим забором, а с трех других — стенами, полностью изолировал нас от внешнего мира. Нижние окна с матовыми стеклами были укреплены толстыми металлическими решетками. Правда, первый этаж использовался главным образом как кухня, столовая и спортивный зал, поэтому претензий по поводу неудобств никто не высказывал.
Впервые попав в непривычные, казенные условия, я затосковал. Мои отношения с Людмилой еще не настолько устоялись, чтобы я чувствовал себя спокойно, сидя за решеткой, тогда как она подвергалась постоянным соблазнам вольной жизни. Выходить в город разрешалось лишь раз в неделю, телефонная связь ограничивалась, и у меня появилось ощущение, что я в западне.
Первые знакомства с сокурсниками тоже настраивали не на оптимистичный лад. Народ под этой крышей собрался весьма разношерстный. Я был, пожалуй, единственным попавшим в Институт прямо со школьной скамьи. Подавляющее большинство представляло периферию — от Сибири до Белоруссии, многие отслужили в армии, работали на заводах, в шахтах и колхозах. Наиболее близкой мне по духу и по возрасту оказалась группа выпускников Ленинградского суворовского училища МГБ СССР. (Было и такое учебное заведение среди многочисленных военных школ, разбросанных по стране.) Суворовцы в какой-то мере задавали тон; их подтянутость, выучка, грамотность контрастировали с провинциальными манерами и невысоким уровнем общей культуры остальной массы.
На нашем курсе было меньше ста человек, и вскоре мы хорошо узнали друг друга, тем более что первый год с понедельника до субботы включительно мы жили в казарме.
Спали мы в огромных комнатах, до двадцати коек в каждой. Подъем в семь утра, зарядка во дворе с пятнадцатиминутной пробежкой по улице в нижней рубахе или без нее, в зависимости от погоды. Завтрак в просторной столовой, добротный, но без излишеств. Мяса в достатке, масло и сахар всегда. Макароны по-флотски и разнообразные каши доминировали в меню, но, получая стипендию 600 рублей в месяц — сумма по тем временам для студентов сказочная, мы позволяли себе и шоколад, и икру, и другие лакомства.
Завтраку предшествовало построение. Начальнику курса докладывали о состояния здоровья личного состава и происшествиях, после чего он обходил сдвоенные ряды, внимательно изучая подбородки своих подопечных на предмет выявления несбритых волосинок, придирчиво осматривал латунные пуговицы и пряжки ремней, состояние обуви, иногда отворачивал воротнички гимнастерок. Почерневшая пуговица или несвежий воротничок могли послужить причиной для замечаний и даже неувольнения в выходной день, если порядок нарушался систематически. Наш первый начальник курса, старший лейтенант Созинов, внешне походил на учителя сельской школы. Блондин, лет около сорока, с жидкими прядями волос, сухощавый, без военной выправки и офицерской заносчивости, он обладал добрым нравом, и бледно-голубые глаза его всегда излучали ровный теплый свет. Его отношение к молодежи было скорее отеческим, чем командирским. Ему не хватало грамотности, и это, очевидно, тормозило его служебный рост. Он стеснялся спорить с подчиненными и редко прибегал к дисциплинарным наказаниям. Меня тронула просьба, с которой он обратился однажды поздно вечером, заманив меня к себе в кабинет.
«Слушай, ты лучше меня знаешь грамоту, посмотри, все ли у меня здесь верно и без ошибок написано», — сказал Созинов, сунув мне в руки какой-то документ. Я с удовольствием помог подправить его рапорт вышестоящему начальству, и мое уважение к старлею от этого только возросло.
Занятия в Институте начинались в девять и заканчивались около трех пополудни. Дисциплины преподавались те же, что и в гражданском вузе языкового профиля, по крайней мере до второго курса. После обеда можно было с часок поспать, либо посидеть в библиотеке. Затем под контролем командира группы шла самоподготовка, подразумевавшая выполнение заданных уроков и самообразование. Вечером, после ужина, получасовая прогулка строем по Большому проспекту Петроградской стороны, иногда с песнями, если находился запевала, завершалась отбоем в 11 часов.
Английское отделение, в которое я попал по собственному желанию и по причине некоторого знания языка, состояло из двадцати человек, разделенных на две равные подгруппы. Самым крупным считалось германское отделение — почти все его выпускники предназначались для работы в ГДР и потребность в специалистах по Германии с каждым годом возрастала. По десять-пятнадцать человек изучали французский, японский, китайский и персидский языки.