Впрочем, гостем она никогда не была. В том-то всё и дело, что я не разменивался на гостей, — я сразу привёл тебе хозяйку. В первую же нашу ночь я посвятил её во все тонкости домоуправления, раскрыл пароли и коды, и сдал, так сказать, не только дела, но и позиции.
С чего началось, ты помнишь? Мне кажется, что с окон. Я люблю, когда за окнами лето, а она предпочитала позднюю осень. Мы начали пререкаться, потом быстро успокоились, решили, что окон много, пусть у меня в кабинете будет лето, у неё в спальне — осень, а в гостиной мы запрограммируем что-нибудь нейтральное или даже включим «объективку». Вроде бы, всё разрешилось. Но остался осадок, который очень быстро всплыл: в истории с нашим любимым композитором она уже проявила характер. Она твёрдо заявила, что не выносит «средневековых германцев», и все мои возражения, что средневековье сильно позднее, а Шнитке — вовсе не германец, результатов не возымели. Она упорствовала, говорила, что это невозможно слушать, что её укачивает даже от фамилии. Сама она предпочитала дожди — у неё была коллекция самых разных дождей: от грибных до проливных, от робкой ленинградской мороси до бешеных тропических ливней, после которых — потоп. И вот в её комнате всё время шумел дождь, и была поздняя осень. А у меня — лето, но уже без Шнитке, я уступил, я не включал больше музыку. И моё беззвучное лето стало поздним, как то самое средневековье.
А потом были тараканы. За большие деньги, по счастливой случайности, я приобрёл две дюжины отборных пегих прусаков с отличной родословной. Шесть племенных самцов, остальные — самочки. Мне очень нравилось, как они деловито шуршат на ночной кухне, как топочат лапками по разложенным на столе бумагам, ласково пробегают по предплечью во время сна. Я так им радовался. Но оказалось, что она не любит домашних насекомых. Это был наш самый мучительный спор, в конце которого мне как мужчине пришлось уступить. Сговорились на искусственном сверчке: забили в твою звуковую карту стандартный сигнал и локализовали его в районе столовой. А все пруссаки одним волевым решением, одним нажатием клавиши были всосаны в очистительные розетки и погибли в твоём оптимизаторе. А что я мог поделать? Я же любил её, любил даже больше тебя со всеми нашими тараканами! Не мог же я донести «зелёным» на любимую женщину! Я вот только не понимаю, почему этого не сделал ты, ведь по инструкции ты обязан сообщать о подобных вещах незамедлительно? Неужели уже тогда ты стал ей потакать и подыгрывать? Признайся, ты уже тогда решил за ней приударить, покорить её сердце своими слащавыми выходками?
Зачем ты отобрал её у меня? Или ты не видел, что она для меня значит? Ты, созданный по образу и подобию ковчега, неужели забыл, что каждой твари должно быть по паре? Кстати, о тараканах. На каком-то блошином спутнике за бешеные космические тугрики я купил на развод троих, завёрнутых в кусок туалетной бумаги с перфорацией.
Здешние тараканы никакие — бледные, маленькие, вялоусые. То ли мне подсунули однополых, то ли они совсем не способны размножаться в реактивных условиях, но ничего из этой затеи не вышло, на третьи сутки тараканы исчезли, как сквозь обшивку провалились. Я опять остался один, совсем один. К чему это я? А вот к чему: каждый человек имеет право на тараканов! Напиши это крупными буквами на своём кухонном мониторе, — пускай она читает и перечитывает, пусть мотает на ус.
Когда же вы успели сговориться? Почему ты принял её сторону? Почему, в конце концов, вы ополчились против меня? Неужели дело в ремонте, в мебели? Неужели она подкупила тебя этим? Да, каюсь, я никогда тебя не ремонтировал, не покупал тебе новых кресел и тумбочек, мне даже в голову этого не приходило. А зачем? Разве ты не мог сделать это сам, разве у тебя не было соответствующей программы? Разве я, по мере своих скромных человеческих сил, не следил за твоей чистотой, за сохранностью твоего имущества! Я даже не разу ни готовил себе еды, ел только твоё, из каталога, чтобы только не покорёжить что-нибудь на кухне. Я ведь именно ради твоего блага никогда не приглашал гостей, разве что в детстве, на дни рождений, да и то не больше трёх-четырёх одноклассников, самых спокойных и дисциплинированных. Никаких танцев до упаду, никаких вечеринок с девчонками, никаких попоек — ни в коем случае! Чтобы, не дай бог, не пострадало твоё нутро, чтобы не причинить тебе боль, драгоценный мой! Думаешь, мне не хотелось порой гульнуть, как все, закрутить какую-нибудь чёртову карусель! Разве ты не оценил этой жертвы? Я относился к тебе как к равному, апеллировал к высшему твоему началу, как же ты не понял! Я дарил тебе книги, десятки, сотни томов из букинистических каталогов — что может быть дороже?
Господи, как же я скучаю по тебе, дом мой! Как же я хочу хоть во сне очутиться в твоей прохладной прихожей, не спеша полежать в твоей ванне, услышать под ногами скрип твоих отслаивающихся половиц! Никогда и ни к кому я не был так привязан, никогда и никому я не хотел быть таким нужным, никогда и ни от кого не ждал взаимности — только от тебя, дом мой, опора моя, моя крепость!
Она на это говорила, что я захламляю тебя, развожу пыль. «Кто всё это будет читать?» — спрашивала она. А иногда так: «Когда ты всё это будешь читать?» Боже, что за меркантильный подход к книгам! Она не понимала, что они нужны мне были не для чтения, а для уюта. У меня из головы, из сердца не выходит этот злополучный день, когда она протянула мне плоский пластмассовый бокс и сказала: «Держи, отныне ты не будешь душить нас своей бумажной пылью. Все твои книженции я слила сюда». Она так и сказала — «книженции». Три тысячи томов — с картинками, с засаленными корешками, с отпечатками немытых детских пальцев, с записанными на полях мыслями и номерами телефонов, с завалившимися между страниц кредитками, травинками и крошками от печенья — всё это вы одним махом пустили в оптимизатор! Варвары. Я понимаю, Дом, что не ты управлял этим аутодафе, но ты промолчал, ты согласился. Что стоило тебе сделать вид, что твой процессор завис, что запала какая-нибудь кнопка на пульте домоуправления! Нет, ты выполнил все операции с тупой солдафонской покорностью, будто ты машина, а не разумное существо нового поколения. Почему-то со мною ты не был таким безотказным, таким податливо исправным! Тебе, должно быть, доставляло удовольствие зависать на моих командах и чётко выполнять всё, что задаст она. Признайся, от отсутствия книжных шкафов тебе стало лучше, просторнее, я слышал, как изменилось твоё дыхание, каким оно стало размеренным и глубоким. Опять изменился запах. Или мне это только показалось, и ты не чувствуешь разницы между запахом книг и запахом дисков? Я чувствую. Мне самому стало легче дышать, прекратились мои приступы астмы. Хорошо, возможно, это было сделано во благо всех нас. Но почему вы сделали это за глаза, пока меня не было дома? Почему ты не предупредил меня?
Ведь вы будто бы выстрелили мне в спину! Я почувствовал себя посторонним в тебе, я стал всё время оглядываться, корчить рожи твоим камерам слежения. Во мне что-то надломилось, и, когда она переселила меня на второй этаж, в пустующую детскую, я уже не спрашивал ни о чём и не сопротивлялся. Я приготовился к самому худшему: если женщина переселяет мужчину в детскую — это плохой знак. И вот она объявила о своём намерении сделать капитальный ремонт. Ну что ж, я всё понял, я наконец догадался, кто ей нужен на самом деле, кто ей дороже. Да и тебя я раскусил. Моя крепость предала меня, она открыла объятия этой троянской лошади, а сам я пал, развалился в одночасье, будто источенный термитами пень. Мне даже полегчало как-то.
Говорят, что в конце тоннеля обязательно должен быть свет, иначе тоннель не имеет смысла. Я девять лет лечу по этому мерцающему тоннелю, я видел десятки огоньков, сотни маячков, но света в конце я не вижу. Можно ли увидеть свет, когда ты сам двигаешься с его скоростью?
У нас здесь гравитация ни к чёрту, а когда, случается, вырубает предохранители, наступает полная невесомость. Я повисаю между приборными досками и вспоминаю те счастливые часы, когда мы с ней были вместе, жили вместе, и твои мягкие водородные кровати делали наши тела невесомыми, а души наполняли необъятной радостью. Как прекрасна была та невесомость — без дождей и без Шнитке, только шуршащий на задворках сверчок и наши дыхания… Прости, что я говорю об этом, возможно, тебе неприятно, но ведь это было, ты сам знаешь. А здешняя невесомость тяжела. Нет ничего хуже одинокого человека в невесомости, такой человек ровно ничего не стоит, он жалок, он равен нулю. Этот человек — я. От невесомости у меня начинают слезиться глаза, а говоря начистоту, я плачу. Это очень глупо звучит, но ещё глупее выглядит: нет ничего глупее, чем плакать в невесомости. Слёзы пузырьками разлетаются вокруг тела и колышутся в воздухе, как рыбья икра в морских глубинах. В конце концов, я засыпаю, а когда гравитация восстанавливается, посеянные мною слёзы начинают капать сверху на моё лицо и будят меня. Я сам на себя плачу — вот до чего я дошёл, Дом! Нет предела у одиночества, оно — как космос.