Правда, однажды, когда я поднимался от ручья к дому с ведерком грибов и увидел, как он, греясь на солнышке, спит, свернувшись калачиком на сухой теплой кочке — что-то во мне екнуло, я впервые его пожалел. Он не слышал меня, не видел, хотя я прошел неподалеку от него. Измученный погонями, он крепко и мирно спал. Такой одинокий, крохотный. Такой славный и незащищенный.
И тем же вечером, когда приехала Лена и мы сидели после ужина у костра, я признался:
— Жалко кота.
— Очень, — согласилась Лена.
— Прилип как банный лист.
Минька прислушался. И напомнил:
— Учтите, он сирота.
— Мне кажется, — Лена сказала, — надо его кому-нибудь предложить.
— Некому, я уже всех опросил.
— Отнеси в Гребино и подбрось.
Минька поморщился:
— Верная гибель.
— Ну тогда придумай что-нибудь получше, — выговорил я ему. — Ишь какой. Критиковать я тоже могу.
— Поздно мне брать на себя ответственность, — буркнул пес и отправился спать в сарайчик.
Кот между тем усиливал натиск. Стал подворовывать. Стоило на секунду замешкаться, как он внаглую опорожнял бесхозную миску. У Лены во время готовки прямо из кастрюли сардельку стянул. Тащил всё, что можно съесть, не брезгуя даже недожаренными кабачками, нашпигованными чесноком и перцем. И хотя мы душой понимали, что он изголодался и его просто жизнь вынуждает так поступать, теплых чувств к нему это не добавляло — все-таки вековечный запрет существует, и заповедь «Не укради» приличных животных тоже касается. Наш всепрощенец Минька и то грозно лаял и долго бурчал, когда кот без приглашения являлся к ужину или обеду и, из вредности желая испортить всем настроение, закатывал «фирменные» истерики.
Я диву давался, с каким неземным упорством добивался он своего. Насколько искусно обращал себе же на пользу крайнюю неопределенность своего положения. В конце концов заставил-таки думать и говорить о нем постоянно — во всяком случае, много чаще, чем нам бы хотелось. А кое-кому даже внушил, что мы совершаем нравственное преступление и, безусловно, будем наказаны. Ибо с сиротой и найденышем грех так бессовестно поступать.
— Гневите Всевышнего, — шамкал Минька беззубой пастью.
Избавиться от кота, освободиться, прогнать с участка не удавалось. Не хватало ни мужества, ни крупицы необходимой в таких случаях подлости, ни силы воли, ни уверенности в том, что так будет лучше всем и, прежде всего, ему самому. На что он рассчитывал? Лена твердо решила: в связи с общей невнятицей и неразберихой пока неясно, как выжить самим, и брать на себя новую обузу нельзя. На носу холод, зима. Пропадет чертенок — если не перестанет упрямиться и не снимет осаду. Несколько раз я пытался побеседовать с ним по душам, умолял, убеждал, даже швырял в него палки. Просил Миньку вмешаться:
— Шугани его, а? Цапни как следует — для его же блага. Чтоб навек дорогу сюда забыл.
Бесполезно. Пес темных моих замыслов не одобрял. А кот, убедившись, что Минька соблюдает нейтралитет, лишь крепче закусил удила. Откровенно брал нас измором.
Как-то вечером, когда мы по обыкновению семейно сидели у костра и мирно разговаривали под звездным небом, Лена вдруг посветлела лицом и показала на кучу хвороста, которую я набросал внавал, приготовив жечь. Я присмотрелся. Из-под колючих веток терновника за нами по-партизански наблюдали два желтых глаза.
— По-моему, — предположила Лена, — нежданчик просится к нам.
— Перетопчется, — отмахнулся я.
— Ему скучно и одиноко. Он замерз.
— Принести ему ватное одеяло?
— Иди ко мне, миленький. Не бойся. Сюда. Никто тебя здесь не обидит, иди, погрейся.
Кот благодарно мяукнул и немедленно вспрыгнул к ней на колени.
Я расстроился.
— Ну и привет. Куда мы его теперь денем?
— Посмотри, какой он красивый. Носочки, грудка. Запорожские усы. И гладенький. Попробуй, возьми. Ты не представляешь, как приятно его трогать.
— Прости. Я не ослышался? Мы же точно решили — не брать.
— А худющий, мама дорогая. Кожа да кости. Мне нравится, что он такой чистый. Ну, не упрямься. Погладь его. Ты только попробуй.
— Миня! — позвал я на выручку пса. — А ты что молчишь? Как будто это не семейное дело и тебя не касается.
— Я воздержался, — сказал Минька. — Когда у вас разногласия, ты же знаешь, самое время вздремнуть.
— Дела…
— А как ты думаешь, — улыбалась Лена, разглядывая брюшко кота, — мальчик пришел посидеть у костра или девочка? Не вижу. Найти не могу. Нет ничего.
— Ну, Лен. Бесполых котов не бывает.
— В смутные времена все бывает. Какое-то пятнышко. Сам посмотри.
— Стало быть, девочка.
— Барышня. А как мы ее назовем?
— Франсуаза.
— Отлично. Мне нравится. Чужестранка ты наша. Франсуаза, — попробовала Лена имя на звук. — Азочка. Ма-а-аленькая. Продрогла.
На следующий день, привадив кошку и тем самым сильно осложнив нам жизнь, Лена умчалась в Москву.
Я пропадал на стройке с самого утра и пока не свечереет, трудился с воодушевлением, под интерес. Минька, как и водится, лежал в сторонке, издали помогая советами, а Франсуаза, обеспечив себе тылы, где-то охотилась или прохлаждалась. Стук молотка и прочие зудящие звуки, похоже, действовали ей на нервы, так что она не баловала работников чрезмерным вниманием. Но когда наступал перерыв, время скромного застолья, тотчас являлась откуда ни возьмись и начинала безостановочно клянчить, канючить, криком кричать, требуя, как она считала теперь, законно положенного.
Я выделил ей запасную Минькину миску. Кормил строго в одно время, разведя четвероногих по участку: пса — на крыльце, а не умеющую себя вести нахалку-новобранку — под трухлявой сваленной черемухой у рукомойника. Уминали оба жадно, наперегонки. Франсуаза аж дрожала, так боялась не успеть, по-моему, ей было наплевать, что у нее в тарелке. Частила безбожно, шлепая язычком с такой скоростью, как будто цель была не насытиться, а примчаться к финишу первой. Минька же чмокал солидно, с прихлебом, и хотя здоровых зубов у него практически не осталось, всё равно заканчивал раньше, а потом подстраивался к ней сзади и стоял над душой до тех пор, пока у нее не сдадут нервы.
— Обжора несчастный, — фыркала Франсуаза.
Дрыгая передними лапами, оправляясь после еды, она отступала в сторонку, а старый скупердяй, дабы показать, кто здесь главнее, через силу вылизывал ее миску дочиста.
Как она ни просилась, в кособокий наш домик я ее не пускал. Честно говоря, сам не понимая почему. Не велено, и всё. Так приказала Лена. Крайнее, взрывное неудовольствие Франсуаза выплескивала на нас тогда, когда мы запирали дверь и укладывались на ночь. Разумеется, спать с двумя нескладными мужиками в планы ее не входило. При луне и под звездами ночная дева бодрствует, вовсю наслаждаясь жизнью, а не тратит драгоценное времечко на тупой сон. Спесивая гулена просто требовала, чтобы ей предоставили возможность, как полноценному члену семьи, свободно, то есть, когда вздумается, шляться туда-сюда, войти, если продрогла, и выйти, если вдруг приспичило. Пищала снаружи и обзывалась. Обвиняла нас в черствости, эгоизме, грозилась пожаловаться Лене. В конце концов, охрипнув от площадной брани, вскарабкивалась по отвесной стене на чердачок, расположенный аккурат над спящими, и в отместку, как можно громче, шуршала там сеном, скреблась когтями о потолочные балки и за кем-то гонялась, как наскипидаренная.
Я не в силах был ее полюбить. В отличие от Миньки, с которым был заключен вполне приемлемый договор — он нас обожает, хранит нам верность, а мы в свою очередь помогаем ему забыть про древний инстинкт — добывать себе пищу, умерщвляя слабого, — с Франсуазой подобные отношения исключалось. Любовью сыт не будешь. Она рождена для другого. Получать еду в награду за преданность, верность и самопожертвование для нее неприемлемо. Пресно, скучно, чересчур приземленно. Страсть и радость ее — охота, прежде всего она хищник. Остальное — как бог даст. Можно скормить ей все Минькины суповые наборы, все жареные антрекоты, всю рыбу на свете — всё равно она будет жонглировать пойманными мышами и ловить глупых птичек. Спору нет, она не виновата в том, что такой уродилась. Но и я не виноват, что убийц по природе своей не жалую.