— Ребятки, если вдруг… Любое вознаграждение.

— И водки не жаль?

— Сколько душа примет.

— Разоришься. Мы тебе целый выводок приведем.

— Мне бы своего дедулю.

— Сдох небось. А то и наши дуры замяли.

— Прошу вас. Я вас очень прошу. Не сочтите за труд.

— Ну, ты, борода, потек. Подумаешь, горе большое, пес. Пропал и пропал, баба с возу, кобыле легче.

— Прошу вас. Мой дом у колодца.

— Знаем. Не дрейфь, пригоним, коли живой попадется.

— Будьте добры.

В лесу за деревьями, когда меня никто, кроме птиц не видел, я позволял себе скупую слезу.

— Минечка, милый ты мой! Отзовись. Умоляю. Если ты еще где-то живой, гавкни как-нибудь, взвой, хоть словечко скажи. Что с тобой? Где ты? Ну не может так быть, чтобы от тебя и следа не осталось. Чтобы вообще ничего.

Деревенские, односельчане, прослышав о нашем несчастье, пытались утешить на свой лад.

— Не ищите, Михалыч, не мучайте вы себя безобразно, — уговаривал Батариков, присев со мной на приступочке возле дома. — Дураку понятно, он своей волей ушел. Взял и на нашу безработицу начхал. Гори оно все синим пламенем.

Толковый он у вас. Уважаю. У него от жизни утомление наступило. Среди людей бывает, не только что у собак.

— И нам ничего не сказал?

— Расстраивать вас не хотел. Я так тоже считаю: надежнее втихаря.

— Нет, скрытным он не был.

— Ну, это когда жить. А когда умирать?

— Штучное дело, вы хотите сказать?

— Ага. Одинокое.

Еще, помню, у родника заговорила со мной Нина Захаровна. Примечательная старушка, сухая, жилистая, она в восемьдесят лет и козу держит, и грядки самостоятельно обрабатывает.

— Ты, милок, молод пока по сравнению со мной. Не знаешь, поди. А у них, у собак, вроде как заведено. Старая, ну, хоть возьми, как я, ужотко попросит, а сильная да молодая уважит. Старухе мочи нет дальше землю топтать, притомилась и жить надоело, а молодайка пристукнет ее лапой по голове и отправит на тот свет. Красота. Ни тебе страданий, ни болей. Легкая смерть, желанная. Ну, а потом уж как водится — землицей присыплет то смертное место. Разровняет, будто нет ничего. И могилки не сыскать. Вот почему, милок, ты и следочка найти не можешь.

— Выдумки. Извините, не верю. Сказки всё это.

— Врать не стану, сама не видела. А уж за что купила, за то и продаю. Ты уж прости, на старуху не гневайся. Башковитые люди сказывали, как не поверить, — и добавила, подхватив ведро с водой, не ко мне обращаясь. — Хоть бы мне какую молодую псину найти. Я бы не прочь.

За дни бесплодных поисков я высох и постарел. Бунька уже сомневался, тот ли перед ним хозяин: осторожно, робко, как бы желая удостовериться, щупал лапой мою куржавую щетину на скулах. Суетливый запышливый бег по долинам и взгорьям, бестолковая пустая ходьба, ночные ожидания, участливые разговоры, лишь бередящие раны, — все это измотало, истерзало меня вконец. Когда ненадолго забывался и засыпал, видел Миньку, гибельный час его — картины, одну ужаснее и страшнее другой. То он исклеванный, раненый, в западне. Беспомощный, обреченный. Отчаявшийся и уже одичалый. Сильные черные птицы вонзают в него горбатые ненасытные клювы. Изголодавшиеся ласки свирепо разрывают его на части. А то вдруг привидится тонущим. Намыкался, заплутал, захотелось водички испить, осклизнулся и съехал по обрывному склону в пруд, выкопанный для поливки. Бока в пруду глинистые, лапы не держат. Побарахтался и сдался, закоченел в воде, утонул. Просыпался я взмокшим от кошмара и убегал. Заново, теперь гораздо злее, ревнивее, тщательнее осматривал запруды, болота, заводи, топкие луговины и, конечно, ручей на просвет до впадения в Малый Киржач. Ни деревца не пропускал, ни подозрительной кочки.

У неба подсказки просил.

— Миня, милый ты мой. Восемнадцать лет душа в душу. Откликнись, родненький. Где ты? Мы и проститься с тобой не успели.

Четыре дня и три ночи я всё еще на что-то надеялся. Искал. Не мог поверить, что он навсегда нас покинул. Так не бывает. Чтобы вознесся. Растворился в воздухе. Чтобы нигде и ничего. Никаких следов.

Спасибо Буньке. Когда я возвращался к костру, он тотчас оставлял свои дела, слезал с дерева или с крыши и уже до утра находился неотлучно со мной. Ночами мы плакали вместе. Мои острые приступы боли он снимал как опытный и умелый врач — уверенно, точно, быстро, под легкий отвлекающий профессиональный треп. Вне всяких сомнений про Минькин уход он знал много больше, чем я, однако молчал, обсуждать не хотел, поделиться со мной страшной тайной отказывался наотрез. И вообще избегал скорбных тем.

— Скажи, Бунь. А тебе без Миньки не одиноко?

— Еще как.

— Я чувствую пустоту.

— В пустом сердце поселяются злые демоны.

Мой вопрошающий взгляд всякий раз упирался в бездонные желтые глаза, и я чувствовал, что улетаю, проваливаюсь куда-то далеко-далеко, в глубь веков, сквозь толщу времен и народов.

Отчаялся на пятые сутки.

Это был день условленный, когда Лена должна приехать.

К обговоренному часу мы отправились с Бунькой встречать ее на шоссе.

— Смотри, не бухни про Миньку, — советовал кот. — У нее истерика будет.

— А как? Смолчать?

— Ты не сразу. Сначала приготовь.

Лена приехала вовремя, как обещала. Бунька тотчас юркнул в машину. Вспрыгнул к ней на колени и заурчал. Стал расспрашивать, как дела, как доехала, что новенького у нее за неделю, что в подарок нам привезла. Он всё делал правильно — как будто знал, что я бы сейчас так не смог. Лена растаяла, повеселела. Не умолкая, угощала нас смешными историями про своих недотеп-студентов, а когда подъехали к деревне, Бунька махнул мне: давай.

И я сказал ей, что Минька пропал.

— Ка-а-ак?

Лена испуганно ударила по тормозам. Машину юзом поволокло вбок и развернуло поперек дороги — мы едва не брякнулись в кювет.

— Не может быть. Как это случилось?

Я рассказал.

Лена обхватила руками лицо, наотмашь отворила дверь и выскочила из машины.

— Всё, за руль не сяду. Веди сам.

Бунька выпрыгнул следом. Поднялся в рост, на дыбки, и, жалобно замяукав, стал легонько подергивать ее за брючину.

— Боже мой, — заплакала Лена. — Минечка, родненький…

Я взял Буньку на руки. Он по-сыновьи тянулся к Лене и когда я поднес его, бережно положил ей лапу на грудь.

— Осиротели, — грустно мурлыкал кот. — Он был классный. Просто классный старик.

Мы стояли на склоне, возле распахнутой настежь машины, обнявшись, голова к голове. И ревели ревмя. В три ручья.

ДУСЬКА

На необжитом пустыре, поблизости от недавно построенного четырнадцатиэтажного дома, экскаваторщик Ердяков зарывал служебку. Долбил ледяную корку, взрыхлял мерзлую, окаменевшую, перемешанную с грязным осевшим снегом землю, делал глубокую просторную яму. Потом с размаху ударял ковшом по крыше вагончика, сбоку по стенам, поддевая, отваливал снизу куски дома. Обломки подгребал и сваливал в вырытую яму, ковшом и приминал, засыпал загодя вынутой землей и трамбовал, наезжая. И вновь долбил, выкапывал новую яму.

— А зачем он ломает, деда?

— Строители уезжают. Построили дом и вот уезжают. А это подсобное помещение уже отслужило свое.

— Пусть бы так осталось.

— Нельзя.

Старик, опираясь о палку, и мальчик лет шести стояли неподалеку, на тротуаре, и смотрели, как рушится и исчезает невзрачное одноэтажное строение.

— Экскаваторщик всё расчистит, и здесь посадят деревья, проведут дорогу, сделают детскую площадку.

— А зачем?

— Чтобы нам с тобой и всем, кто сюда приедет, нравилось жить.

— Мне и так нравится.

— Потом понравится больше.

Заполнив очередную яму, Ердяков приминал торчащие обломки, засыпал, ровнял.

— Смотри, деда, — показал мальчик. — Там кто-то шевелится.

— Где?

— Внизу, ты нагнись. Под домом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: