На луг в этот день Бурушку не послали—не мог он работать: по ногам струилась дрожь, бока обвисли.
И в следующие дни он сиротливо слонялся за изгородью, был невесел, ничего не ел,—занемог Бурушка, сильно занемог.
Приходил ветеринар, хотел помочь бедняге, но махнул рукой:
— Запалился конь.
— Был, да изъездился,—добавил бритоголовый, а добряк-парень, который ублажал хлебом, изрек:
— Не в коня корм.
А Колюха ничего не говорил, молчал. Ему дали другую лошадь, Чалого.
Федя обнимал Бурушку и плакал, словно бы не лошади, а ему было больно. Только Бурушку не трогали его слезы, а когда Колюха проводил мимо него Чалого, отворачивал от Феди морду и смотрел вслед Колюхе долгим просящим взглядом, словно хотел он сказать: «Поставь, Колюха, на меня еще разок, уж я постараюсь, не подведу...» А Колюха уходил прочь, не оглянувшись, словно чужой.
Мало-помалу Бурушка выправился, но от прежней стати не осталось и следа. Его начали гонять лишь на такие работы, когда грузной поклажи нет и когда торопиться никуда не надо: Федина сестренка возила на нем комбикорм на птицеферму и пустые молочные бидоны.
Если бы на этом история Бурушки закончилась, ее можно было бы и не вспоминать, но в том-то и дело, что вскоре после того случая в ночном выяснились удивительные подробности. Однажды в страдную пору, когда все колхозные лошади были заняты на уборочных работах, бригадиру понадобилось срочно съездить в расположенный по соседству конезавод «Восход». Он велел Феде запрячь в тарантас Бурушку. Приехав на место, бригадир привязал лошадь к балясине крыльца и отбыл куда-то по делам. Мимо проходил начкон и по профессиональной привычке посмотрел на понурую клячу—не просто как зевака, а изучающе. Что-то его заинтересовало. Подошел, огладил лошади круп и бедро—стоп: клеймо! Вгляделся—знакомая отметина... Стал кликать:
— Кто хозяин?
И выяснилось, что никакой это не Бурушка, а чистокровный скакун Огранок, полубрат знаменитого рекордсмена Гранита Второго, погибшего в войну, и к тому же двоюродный дядя знаменитому Будынку, который перед войной был три года подряд лучшей лошадью страны.
Конезавод дважды за свою историю был разорен дотла. Сначала в гражданскую войну, которая разметала по стране всех лошадей (потом их собирали долго и трудно: кобылу Этуаль-Филант поймали вместе с матерью ее и бабушкой в горах Черкесии, несколько жеребцов обнаружили у извозчиков Краснодара, а на самом заводе остались лишь две кобылы Миньон и Таногра). В Отечественную войну немцы сожгли всю усадьбу конезавода, угнали в Германию первоклассный племенной состав «Восхода», а уцелели лишь очень старые лошади да немногие жеребята.
Один из таких жеребят Огранок после немалых, видно, мытарств попал в колхозный табун и превратился в Бурушку. В том, что он, чистокровный скакун, и на самой тяжелой работе показывал себя с лучшей стороны, нет ничего удивительного. Ведь известно, например, что русская борзая собака, хрупкая на вид, изогнутая «крючком», без труда может совладать в единоборстве с матерым волком или с массивным, богатырским на вид догом. Как и русская борзая собака, чистокровная английская лошадь обладает не только резвостью и выносливостью, но и недюжинной физической силой. Но ведь надо же: сколько людей видело Бурушку, и никому в голову не приходило, что он аристократ по крови, вот оно: «Порядок бьет класс!»
Вполне могло бы статься, что и бабку Анилина по матери — Гюрзу, родившуюся перед войной, постигла бы такая же участь. У нее начали болеть глаза от едких испарений в конюшне, потому что навоз вывозили только тогда, когда требовалось утучнить поля удобрениями. Питалась она так скудно, что черная, сопрелая солома с крыш разбитых бомбами и снарядами деревенских изб сходила за лакомство, не упускала и случая «почитать газеты». И ее, как Огранка, могли бы принять за безродную клячу, стала бы она тоже комбикорм да пустые бидоны возить...
К счастью великому, этого не произошло.
Конечно, Анилин не до такой степени был «в беспорядке», как Огранок-Бурушка или Гюрза, однако начкон Валерий Пантелеевич, увидев его после возвращения с гастролей, чуть не заплакал.
Николай не зря тревожился тогда на Московском ипподроме после выигрыша приза имени М. И. Калинина. Он один так остро чувствовал опасность, которая подстерегала Анилина «в других руках»: его главное достоинство — отдатливость—могло стать его бедой, оно и стало ей. Новые тренер и жокей подходили к Анилину с общей меркой и заставляли работать, как и прочих скакунов, не зная, что Анилин выкладывался весь. Потому-то ко времени ответственных стартов в Берлине и Будапеште он и оказался «перетянутым». Был он так плох, что в Будапеште никто из жокеев и садиться на него не хотел—скакал на нем малоопытный ездок Лунев.
Но понятие порядка — временное, и нет такой лошади, которая бы не спотыкалась. Николай в январе 1964 года поставил Анилина под первым номером (вторым шел Мурманск) в записке на приз Европы. Но многие специалисты и на заводе, и в Министерстве сельского хозяйства поторопились напрочь сбросить Анилина со счетов — его не хотели больше пускать не только за границу, но даже и на Московский ипподром.
Как же должен был верить в особую, исключительную одаренность лошади Николай, чтобы снова, как и год назад, вести неравную тяжбу! Он опять не дал своего любимца в обиду, и Анилин отблагодарил его сторицей.
ГЛАВА VII
Скаковой сезон 1964 года в Москве открывался 17 мая. В среду был галоп. Анилин смутно припоминал, чему предшествует эта диковинная проездка, когда на кругу лошадей меньше, чем людей, когда скакать велят во всю мочь, и притом не самому по себе, а в большой ватаге, как почти что на призах. После галопа Насибов самолично расседлал и собственными руками же протер соломенным жгутом круп, бедра, плечи. Полюбовался лошадью и остался, видно, доволен.
В субботу целую горку моркови и сырые битые яйца дали на завтрак—это в честь какого же, интересно знать, праздника?..
Утром в воскресенье, наоборот,—не еда, а жалкая подачка—пригоршня овса... Притом Федя даже не поинтересовался, проел ли Анилин, что тоже странно, а потом надел на него скрипящую и остро пахнущую кожей и политурой уздечку — новешенькую!— явно неспроста.
Жокеи бегали в белых бриджах, с трибун доносились музыка, человеческое разноголосье — сомнений быть не может: нынче скакать!
Лошадь, хоть раз принимавшая старт, знает: скачка — это чтобы поспеть к полосатому столбу раньше всех, а если даже никого не удастся упредить, все одно надо до последнего метра выкладываться без роздыху и перемежки. И, как видно, в этой напряженной до крайней степени борьбе лошадь видит большую свою радость—иначе чего бы это она так волновалась перед стартом, отчего бы так нетерпеливо рвалась в бой!
Анилин переживал, как и все, и в этом нет ничего удивительного: невозможно остаться бесчувственным, когда знаешь, что предстоит проверка того, на что ты годен, когда ты находишься в центре внимания тысяч людей. Но у одних сильное волнение или страх могут отнять рассудок и силы, а у других, наоборот, — заставят проявить все, какие есть, способности, даже те, о которых никто раньше и не подозревал. Конечно, Анилин, как и все его соконюшенники, перед выходом на дорожку нетерпеливо скреб копытом, бил хвостом и вскидывался, но не было в этом ни безумства, ни бессмысленного растрачивания сил.
Много сегодня разыгрывается наград, но главное поощрение за победу — приз Открытия сезона. Анилин был в хорошем порядке, но болельщики и специалисты не считали его фаворитом, припоминая его прошлогодние неудачи за рубежом.
Частые звонки в судейской будке — приглашают на старт.
Вчера и позавчера лил, не переставая, дождь. Он и сегодня сеялся с самого утра, мелкий и скучный, грунтовая дорожка раскисла так, что нога грузла в иных местах по венчик, а то и по самую щетку. Но на афишах, развешенных по улицам Москвы, крупно написано: «Скачки состоятся при любой погоде». Они и состоялись, только очень досталось лошадям. В особенности кобылам: в сухую погоду они, благодаря своей резвости, могут тягаться с жеребцами на равных, а в слякоть, когда все решает мощная мускулатура и выносливость, быстрее выбиваются из сил, изнемогают и слабнут до того, что потом долго совсем выступать как следует не могут.