– Я-а-мщик, не гони лошадей…

Бригада Дорпрофсожа, видно, не задаром ела государственный хлеб.

Илья и Николай

Шагая через мешки, через спящих людей, двое протиснулись в дальний угол и устроились на подоконнике. Малахай продолжал наскакивать на гимназиста.

– Нет, ты скажи, скажи – ну, к чему они нам сейчас, все эти твои «Крестные ходы в Курской губернии», все эти «Корабельные рощи» и «Аленушки»? К чему?

– Да чем они тебе помешали? – улыбнулся Николай.

– Вот здорово – чем! Да тем, прежде всего, что отвлекают наше внимание от классовой борьбы… Мозги нам затирают! Понял? Ах-ах, «Над вечным покоем»! Ах-ах, «Березовая роща»! А он, враг-то – видал? – не дремлёт! Вон они, голубчики… – Малахай кивнул на арестованных. – Их, брат, ежели вовремя за руку не схватить, так они республике нашей такой «крестный ходик» покажут, что держись! Да смешно, в конце концов, мне это тебе – именно тебе – говорить!

– Занятный ты тип, Илюшка! – сказал Николай. – Видал я тебя в бою – вояка, Кузьма Крючков… Но ведь это в бою, моншер. В бою! А ты и в искусстве норовишь этак же, по-крючковски: бей! коли! руби! Нет, Илюха, в искусстве так нельзя, искусство не признает насилия.

– Ну, ежели я – занятный тип, – Илья уже и вовсе рассвирепел, – так что ж тогда о тебе сказать? Предревкома! Герой! Коммунист! А рассуждаешь, как… как…

Он вытаращил глаза, не находя в запальчивости нужного обличительного слова.

Муся

– Вот это миво! – кокетливо картавя и слегка обиженно протянула хорошенькая, похожая на святочного ангелочка девушка, пробираясь к подоконнику, на котором сидели ребята. – Очень, очень миво… Ничего не сказав, не простився… Я совершенно свучайно узнава…

– Вы?! – Николай спрыгнул с подоконника, покраснел. – Ради бога, не сердитесь, Муся… Меня никто не провожает, я даже маму уговорил не приходить. Вот видите – один Илюшка…

– А я тебя ничуть и не провожаю! – фыркнул Илья. – Просто интересный, принципиальный разговор… Надо было доспорить, пока ты не уехал. Я потому и пришел, а вовсе не платочком помахать.

– Нет-нет, вы звой, Коля… Очень звой!

Она кокетничала напропалую, покусывала верхнюю губку, постреливала бархатными глазками. Сладковатый запах духов нежным легким облачком реял возле нее.

Серые шали зашушукались. Сердито зажевал, зажамкал старичок. Конвойный поправил папаху. Кожаная комиссарская куртка приосанилась.

– Звой! Звой! – щебетала Муся. – Неужели забыли все? Неужели?

– Ну что вы, как забыть… Ведь с детства внаем друг друга, росли вместе…

– Детство? – расхохоталась Муся. – Ах, вы какой! А помните? Бав гимназический, и мы с вами…

– Может, хватит? – грубо оборвал ее Илья. – Вечер воспоминаний считаю закрытым, а то от этого лирического винегрета не продохнешь.

– Ну за что вы меня ненавидите, Илюша? – жалобно сказала Муся.

«Действительно, – подумал Николай, – зачем же так грубо?» Искоса укоризненно взглянул на Илью: чересчур, мол, братишка. Презрительно поджав губы, тот стоял, неприступный.

– Пойдемте, Коля, – шепнула Муся. – Мне ужасно, ужасно много надо вам сказать…

Они отошли в сторону, поближе к помосту, где синещекого певца сменил пестрый фокусник в чалме и полосатом халате. Он тянул изо рта разноцветные ленты, тянул и тянул, лентам конца не было, а вокруг столпилось множество людей, ахали, хохотали, восторженно хлопали в ладоши. Никому не было дела до Муси и Николая. Взявшись за руки, они стояли, прижавшись друг к другу. И ничего не сказала Муся, а только смотрела в глаза Николаю, и он ей в глаза смотрел, и это и был их разговор. О чем? Боже мой! Да о чем же…

Побег

Эта чертова Муся!

Илья ненавидел ее всю, с головы до ног. За то, что всегда пахла духами, за кокетливую картавинку, за атласные нежные ручки, за то, что вышла из того проклятого, чуждого мира, который породил такие дурацкие штучки, как любовные стишки, чувствительные романсы и прочую буржуазную муру.

Эта Муся!

Ну, чего, спрашивается, с какой стати приперлась на вокзал? Какие-то пошлые намеки: «Помните? Бал…» Вот кривляка!

Ужасно злило, что такой аховый малый – Николай Алякринский, пламенный революционер, боевой товарищ, разводит с ней эту буржуйскую канитель.

И уже готовы были сорваться с губ злые, обидные слова про чертов «бав» (обязательно передразнив Мусину картавинку!), про всяческие эти мещанские фигли-мигли, уже готов был Илья взорваться, нелепо и глупо сорваться, завраться, как вдруг по валу словно ветер пролетел: хлопнула дверь, фокусник подавился испуганно, замер с открытым ртом, и ленты, видно, кончились у него… Злобно ляскнули винтовочные затворы. Громыхая пудовыми ботинками, пробежали два вокзальных милиционера. Толпа колыхнулась в том углу, где сидели арестованные. И тревожное тюремное словцо «побег» как бы красноватым сигналом мигнуло раз и два сквозь сизую муть табачного дыма и сумерек.

Старичок оживился, хихикая рассказывал монашке:

– Повел, слышь, до ветру… Солдат эт-т у нужника караулит, прохаживается, а там, слышь, в задней стенке доска была оторватая. Хват, видать, малый-то!

Он гримасничал, рассказывая, захлебывался, шлепал беззубым ртом.

– Бежал! Бежал! – только и слышалось в зале.

Конвойный, оставшийся теперь с арестантами один, вскочив, стучал прикладом об пол, грозился стрелять при малейшем движении.

Монашки съежились, сбились в один черный комочек, крестились испуганно – сгинь, сгинь, рассыпься! Где-то за окном хлопнули выстрелы.

В эту минуту подошел поезд.

На платформе бестолково бегали люди, штурмовали вагоны, как неприступную крепость. Подножки, переходы, буфера, крыши – все было облеплено шевелящейся черной массой народа. Словно отроившиеся пчелы, висели, бог знает за что уцепившись. Казалось, больше уже и лезть некуда и не за что держаться, но подбегали еще новые и каким-то чудом цеплялись, повисали, подтягивались, перекидывали мешки, лезли по телам, тащили за собой оставшихся внизу, муравьями карабкались на буфера, на крыши.

– Скорей к паровозу! – крикнул Николай. – Вон уже семафор открыли!

Рысью побежали к голове состава.

– Ах, как весево! – хохотала Муся. – Прелесть!

– Эй, комиссары! – кричали с крыши вагона. – Давай нам сюды бабу! На кой она вам!

Готовый к отправлению паровоз набирал пар. Из окошечка выглядывал, скалил зубы чумазый машинист.

– Я с тобой, Василенко! – помахал ему Николай.

– Давай лезь, – согласился машинист. Он был болотовский, чоновец, свой человек.

– Эх, черт! – огорчался Илья. – Так мы с тобой, Микола, и не доспорили!

– Ничего, доспорим, – засмеялся Алякринский. – Ты когда в Крутогорск-то?

– Да вот отвезу мать в деревню…

– Так все грустно сквадывается, – вздохнула Муся. – Все уезжают. Прямо пвакать хочется…

Вокзальный колокол прозвонил трижды.

– Давай, Алякринский! – позвал машинист. – Сейчас тронемся.

– Ну, мезанфан, – сказал Николай, – оревуар. Пока.

Он взялся за ручки трапа.

Со страшным железным скрежетом лязгнули сцепления, рожок пропел, тяжко ухнул паровоз. Мимо деревьев с вороньими гнездами, мимо вокзальной вывески «Болотов», мимо кирпичной водокачки и аккуратных домиков пристанционного поселка, облепленный людьми, похожий на исполинскую мохнатую гусеницу, потащился поезд.

А Муся вслед махала платочком.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: