— Окопались в пансиончике на Уландштрассе, — сказал он весело. — Айседора не найдет. Тишина, уют. Выпиваем, стихи пишем. Вы, смотрите, не выдавайте нас.

Но Айседора села в машину и объехала за три дня все пансионы Шарлоттенбурга и Курфюрстердама. На четвертую ночь она ворвалась с хлыстом в руке, как амазонка, в тихий семейный пансион на Уландштрассе. Там все спали, один только Есенин в пижаме, сидя за бутылкой пива в столовой, играл с Кусиковым в шашки. Вокруг них, в тесноте буфетов, на кронштейнах, убранных кружевами, мирно сияли кофейники и сервизы, громоздились хрустали, вазочки и пивные кружки. Висели деревянные утки вниз головами. Солидно тикали часы. Тишина и уют, вместе с ароматом сигар и кофе, обволакивали это буржуазное немецкое гнездо, как надежная дымовая завеса от бурь и непогод за окном. Но буря ворвалась и сюда в образе Айседоры .

Увидев ее, Есенин молча попятился и скрылся в темном коридоре. Кусиков побежал будить хозяйку, а в столовой начался погром. Айседора носилась по комнате в красном хитоне, как демон разрушения… Она бушевала до тех пор, пока бить стало нечего. Тогда, перешагнув через груды черепков и осколков, она прошла в коридор и за гардеробом нашла Есенина.

— Немедленно покиньте этот бордель, — сказала она по-французски, — и следуйте за мной.

Есенин молча надел цилиндр, накинул пальто поверх пижамы и пошел за ней. Кусиков остался в заложниках, чтобы подписать пансионный счет.

Счет прислали через два дня Айседоре в отель «Адлон». На нем стояла умопомрачительная цифра.

Упорядоченность, благополучие в жизни немцев приводили Есенина в бешенство. Он не мог мириться с бездуховностью их существования, его тошнило от их сытости, от их довольства жизнью, будоражила тоска по бесшабашной молодости, по друзьям.

Своему хорошему знакомому, издателю Сахарову Есенин писал из Дюссельдорфа:

«Что сказать мне вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я еще не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде Господин доллар, а на искусство начихать — самое высшее мюзик-холл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно.

…Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую здесь за ненадобностью сдали в аренду под смердяковщину.

Конечно, кой-где нас знают, кой-где есть стихи, переведенные, мои и Толькины, но на кой все это, когда их никто не читает?»

Из Остенда Есенин писал Мариенгофу:

«Милый мой, самый близкий, родной и хороший! Так хочется мне из этой кошмарной Европы обратно в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору. Здесь такая тоска, такая бездарнейшая «северянинщина» жизни, что просто хочется послать это все к энтой матери.

…В Берлине я наделал, конечно, много скандала и переполоха. Мой цилиндр и сшитое берлинским портным манто привело всех в бешенство. Все думают, что я приехал на деньги большевиков, как чекист или как агитатор. Мне все это весело и забавно».

Илья Эренбург не согласился с позицией Есенина: «Он промчался по Европе и Америке, не замечая ничего… Конечно, на Западе был не только фокстрот, а проходили демонстрации с пролитием крови, был и голод, и Пикассо, и Ромен Роллан, и много всего другого».

Но то был «проевропейский Эстет» Эренбурга, а для Есенина западная культура до сих пор была пустым звуком, и, конечно, он испытал сильное потрясение, когда столкнулся с ней лицом к лицу. Его неприятие европейской цивилизации в значительной степени проистекало от желания найти какую-то опору для самозащиты.

Такую опору Есенин находил в отрицании всего инородного. На экземпляре книги «Ключи Марии», подаренном поэту Евгению Соколову, он написал: «Я люблю Россию. Прости меня, но в этом вопросе я шовинист».

В его любви к России, которую он так прокламировал, были элементы узкого национализма. Еще в 1921 году он говорил Ивану Розанову: «Мои лирические стихи живы одной великой любовью — любовью к моей родине. Ощущение родины — основное в моем творчестве».

Розанов по этому поводу сделал один вывод, часто цитируемый: «Я думаю, что три любви двигали и вдохновляли его: любовь к славе, к стихам и к родине. Ради этих трех привязанностей он готов был пожертвовать всем остальным».

Последние слова особенно примечательны — обостренный патриотизм Есенина питал именно это неприятие культуры других стран и народов.

Любопытный штрих — Есенин, которого в Берлине все не интересовало, попросил Николая Набокова повести его и его «Кобылу» или «Суку» в клуб педерастов. «Мейерхольд говорил мне, — обронил он, — что они занимаются содомией прямо на сцене».

В полумраке клуба Набоков заметил грубо раскрашенных педерастов в коротких рубашках и белых передничках, с розовыми лентами в своих париках. Они ходили с подносами, присаживаясь к столикам. Есенин, попивая шампанское с водкой, рассматривал педерастов изумленными глазами. «Было видно, что Есенин пьян, он вел себя все более шумно и буйно». Когда граф Кесслер, сидевший за соседним столиком, стал его разглядывать, Есенин закричал: «Скажи ему, чтобы он перестал смотреть на меня влюбленными глазами, а не то я ему врежу!»

Набоков, который сам тоже немало выпил, запомнил еще «красное разгневанное лицо Изадоры, когда она пыталась ударить Есенина по голове бутылкой водки».

В Берлине на Есенина все чаще наваливались приступы депрессии. Как свидетельствуют некоторые очевидцы, временами Айседора обнаруживала, что ей трудно справиться с Есениным, поскольку он впадал в типично русскую меланхолию. Очень часто он влезал на подоконник и угрожал выброситься на тротуар. Ее это только лишний раз убеждало, что он действительно обладает артистическим темпераментом, и, опасаясь, что он испытывает одиночество без своих соотечественников, она наняла двух весьма нуждающихся поэтов на должность секретарей с довольно высоким жалованьем.

Мари Дести пишет: «Одно из первых дел, которые сделала Изадора в Берлине, это она открыла Есенину неограниченный кредит у портных. Результат был несколько неожиданным — она обнаружила, что он заказал себе столько костюмов, сколько ни один человек не износит за всю свою жизнь. Тем не менее она сказала: «Он такой ребенок, и он вырос в нужде. Я не могу упрекать его за это».

Есенин с головой окунулся в прелести цивилизации. Он каждый день требовал ванну, шампуни, одеколон, пудру, духи.

Дункан и Есенин выглядели весьма забавно, когда общались друг с другом большей частью знаками. Однако постепенно они создали некое подобие примитивнейшего языка, который понимали они одни, но который выручал их в любых случаях.

В Берлине отношения между Есениным и Дункан становились все более напряженными. Ссоры и скандалы участились. Одним из свидетельств этого стало появление Айседоры в Берлинском доме искусств с черным пластырем на глазу, прикрывавшим синяк, полученный от ее благоверного.

Илья Эренбург, время от времени встречавшийся с Есениным и Дункан в ту пору, отмечал, что Дункан изо всех сил старалась помочь Есенину. По словам Эренбурга, «она не только обладала большим талантом, но и человечностью, нежностью и тактом, но он был бродягой-цыганом, который больше всего боялся постоянства сердца».

В другом случае Эренбург писал: «Есенин провел в Берлине несколько месяцев, изнывая и скандаля. Его неизменно сопровождал поэт-имажинист Кусиков, который играл на гитаре и заявлял: «Люди говорят обо мне, что я негодяй, что я хитрый и злой черкес». Они пьянствовали и пели. Изадора тщетно пыталась утихомирить Есенина, но одна такая сцена следовала за другой… Есенин в отчаянии бил посуду».

Недовольство Есенина окружающей его обстановкой было вызвано еще и тем, что он не знал немецкого языка и не пытался его выучить (равно как позднее было с французским, итальянским и английским). Это усугублялось и его ревностью к славе Айседоры — публика уделяла ей гораздо больше внимания, чем ему, несмотря даже на его скандалы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: