Программа состояла из произведений Чайковского — Шестая (Патетическая) симфония, Марш славянки. И хотя некоторые знатоки утверждали, что Дункан уже не в состоянии танцевать на прежнем уровне, ее выступление увенчалось успехом. Пресса откликнулась на ее концерт благожелательными откликами.
Достаточно, привести в качестве примера отзыв критика газеты «Нью-Йорк трибюн» под заголовком «Танцы мисс Дункан обладают необыкновенной прелестью».
«Вместо греческой девушки, — писал критик, — скачущей под свирель или играющей с мячом, зрителям явилась эпохальная фигура, олицетворяющая собой Россию.
Каждой своей позой, каждым жестом, каждым эмоциональным аккордом, находящим отражение в ее лице, мисс Дункан воспроизводит надежды, опасения, разочарования и страдания русского народа…
Потрясает ее интерпретация Марша славянки, в котором она воплотила трагедию рабства. Появляясь перед зрителями с руками, закованными в кандалы, со спиной, согнувшейся под игом тирании, она в конце концов разрывает путы титаническим усилием и несется в буйном танце победившей свободы…
В конце представления она обратилась к аудитории с речью. Она отозвалась о своем муже, как об «Уолте Уитмене России».
— Я протянула руку России, — сказала она, — и я призываю вас сделать то же самое. Я призываю вас полюбить Россию, потому что Россия обладает всем, чего нет в Америке, а Америка обладает всем, чего нет в России. Тот день, когда Россия и Америка поймут друг друга, ознаменует собой рассвет новой эпохи в истории человечества».
Спустя четыре дня после первого концерта Изадора Дункан выступила в том же Карнеги-холле с вагнеровской программой. Одна из газет писала: «Мисс Дункан исполнила танец на музыку «Полета валькирий», Похоронного марша Зигфрида, из «Гибели богов», из «Тристана и Изольды» и на тему прелюдии и вакхического танца из «Тангейзера».
Сцена Карнеги-холла была временно переделена в своих пропорциях длинными занавесями, которые освещались ярко–синим и бледно–голубым светом. На этом фоне мисс Дункан с рыжими волосами, одетая в прозрачную греческую тунику исполняла свою интерпретацию этой музыки под аплодисменты восторженной публики».
Следует отметить, что успеху танцев Айседоры Дункан в значительной степени мешали ее политические речи. В конце каждого концерта она не могла удержаться от того, чтобы не обратиться к аудитории с короткими пламенными речами, в которых она прославляла революционную Россию, призывала к установлению дружбы между американским и русским народами.
Антрепренер Дункан Сол Юрок спустя четверть века вспоминал об этом периоде американской политической истории:
«Волна реакции на разговоры о войне, о Вильсоне, о либерализме принимала угрожающие масштабы. Это был год, когда красный цвет воспринимался как символ зла, назвать человека большевиком означало проклясть его бессмертную душу, а его бренное тело отправить в тюрьму. Подозрительность и недоверие к Советскому Союзу и сейчас еще являются силой, с которой приходится считаться. В 1922 году это была не подозрительность, а откровенный, безрассудный ужас, это было не недоверие, а ненависть».
Революционные выкрики Айседоры вместе с ее прозрачными одеяниями вызывали протесты пуритански и антибольшевистски настроенных жителей ряда американских городов. Конфликт разразился в Бостоне. Два концерта, которые Дункан дала в этом городе, известном своим ханжеством и политическим консерватизмом, оказались началом провала всех ее дальнейших гастролей. Отклики прессы были уничтожающими. Сообщение из Бостона от 22 октября гласило: «Дункан в ярко-красном шарфе заявляет, что она красная. Многие бостонцы покинули представление, будучи шокированы ее обнаженным телом». В сообщении подчеркивалось, что Айседора Дункан танцевала «в прозрачном одеянии, которое не оставляло никакой пищи для воображения».
Одна из газет писала: «Воодушевленная своей речью и раздраженная флегматичностью и холодностью зрителей, она размахивала над головой красным шелковым шарфом и кричала:
— Он красный! Я тоже красная! Это цвет жизни и мужества. Вы когда-то были отважными. Не позволяйте приручить вас!»
Бостонцы упрекали Дункан в том, что она сорвала с себя красную тунику и размахивала ею над головой, как знаменем, оставшись в чем мать родила. Сол Юрок — правда, с чужих слов — говорил, что Айседора всего лишь разорвала свою тунику и обнажила одну грудь с криком: «Вот красота! "
Возмездие последовало немедленно. Сообщение из Бостона от 23 октября гласило: «Этот город последний, который видел мисс Дункан на сцене, если мэр Кэрли выполнит свои намерения. Побуждаемый широко распространившейся критикой ее последнего выступления в Симфони-холле, мэр полон решимости запретить танцовщице появляться на бостонской сцене… Бостон все еще обсуждает два представления, которые мисс Дункан дала в Симфони–холле. Многие зрители на обоих концертах, шокированные ее прозрачными одеждами и бунтарскими речами, покидали зал».
Следующей остановкой в турне Дункан по Соединенным Штатам был Чикаго. Конечно, первым делом репортеры засыпали Айседору вопросами о происшедшем в Бостоне. Дункан сказала им:
«Я не обнажалась и не кричала: «Я красная!» «Я красная!» Я не могла сорвать с себя тунику, потому что она закреплена у меня на плечах и вокруг бедер эластичными лентами».
Сол Юрок дал телеграмму Дункан, настаивая на том, чтобы она больше не произносила речей под занавес. Та немедленно заявила своим зрителям: «Мой менеджер сказал мне, что, если я буду произносить речи, мое турне кончится. Очень хорошо, турне кончилось. Я вернусь в Москву, где есть водка, музыка, поэзия и танцы… Да, и Свобода!»
Американское турне Айседоры Дункан и Сергея Есенина подходило к концу . Можно было подводить итоги. А итоги были нерадостные, — как в материальном, так и в духовном отношении. Это отчетливо видно из письма Есенина Анатолию Мариенгофу из Нью-Йорка от 12 ноября 1922 года.
«Милый мой Толя! — писал Есенин. — Как рад я, что ты со мной здесь в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься.
Изадора прекраснейшая женщина, но врет не хуже Ваньки, все ее банки и замки, о которых она пела нам в России, — вздор. Сидим без копеечки, ждем, когда соберем на дорогу и обратно в Москву.
Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва…
О себе скажу (хотя ты все думаешь, что я говорю для потомства): что я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь».
В результате американского турне здоровье Есенина сильно пошатнулось. Неожиданно всплывает версия о наследственной эпилепсии. Вениамин Левин, посетивший Есенина и Дункан в нью-йоркском отеле, застал поэта в постели больного. Он описал свое посещение следующими словами:
«Есенин выглядел более бледным, чем обычно, он был со мной очень вежлив и задумчив. Он сказал мне, что у него был эпилептический припадок. Никогда раньше я об этом не слышал. А теперь он рассказал мне, что унаследовал эпилепсию от деда. Его деда однажды выпороли на конюшне, и с ним стали случаться эпилептические припадки, передавшиеся его внуку».
Намек на эпилепсию содержится и в письме Есенина, которое не воспроизводилось в русских изданиях. Есенин писал своему знакомому Мани-Лейбу: «Перед вечером у меня был новый припадок. Сегодня я лежу разбитый как морально, так и физически. Сиделка провела у моей постели всю ночь. Приходил доктор и сделал мне укол морфия… У меня та же болезнь, какой болели Эдгар По и Мюссе. Эдгар По во время таких припадков разбивал все в доме». К этому необходимо добавить, что врач в Париже в 1923 году тоже поставил Есенину диагноз: эпилепсия.
Помимо эпилептических припадков у Есенина к концу пребывания в Америке появилось еще одно недомогание, но уже психического порядка: он стал все чаще поговаривать о самоубийстве. Сол Юрок вспоминал: «Он говорил в Нью-Йорке о самоубийстве. Здание небоскреба Вулворт-билдинг манило его броситься вниз, говорил он, держа в руке рукопись последнего своего стихотворения. Но, подумав, он решил, что может упасть на случайного прохожего или на ребенка в коляске. Ему бы этого не хотелось».