Месяца два спустя я обнаружил Пакстона в клубе для пассажиров первого класса в цюрихском аэропорту, простертого и храпящего на диване среди подтянутых бизнесменов, читающих Züricher Zeitung. Они, как принято говорить, держались от него подальше. Я смешал для себя джин с тоником и сосредоточился на передовице Corriere Ticinese. Никаких новостей, кроме встречи в верхах и терроризма. Объявили посадку, кажется на Берн, и большая часть чопорных бизнесменов поднялась из кресел. Пакстон, чье подсознание, вероятно, отреагировало на объявление, резко пробудился. Верхний зубной протез у него отвалился, и он восстановил его двумя большими пальцами. Меня он увидел без всякого удивления. “Вы много путешествуете, - сказал он. - Впрочем, вы молоды”.

“И еще имею жену и детей, чтобы стремиться домой”.

“Знаете, куда я сейчас? В Тегеран”.

“Ничего местечко, если там не оставаться. А оттуда куда?”

“Кажется… я должен взглянуть… так не помню…” Он полез открывать свою сумку, но был слишком утомлен для лишних усилий. “Во всяком случае, какое-то арабское название. Хочу, чтобы это скорей кончилось. Американцы сбивают гражданские самолеты над Персидским заливом. Надо держаться к ним поближе. И потом… все время пишут об этих угонщиках самолетов, но мне, черт возьми, не везет. Они бы стали угрожать мне пистолетом, я бы оказал сопротивление, меня бы укокошили - и делу конец. Жить вечно нельзя, и не надо этого хотеть. Я отпраздновал свой восемьдесят первый день рождения по дороге в Токио. День рождения в полете. Сказал им - и они дали мне шампанского, но они и так дают его всем”.

“Но вы совершили нечто, чем можно гордиться. Нечто совершенно необычное”.

“В Риме - Колизей, в Париже - Эйфелева башня, но я не видел ни того, ни другого. А также Тадж-Махал где-то в Индии, о нем много разговоров. Только это не для меня. Для меня - распроклятое кресло и одна и та же штуковина, которую откидываешь, чтобы поставить поднос во время обеда, а время обеда хрен знает когда, в самое разное время. Завтрак в три часа ночи. Это противоестественно. Что-то в этом роде они, я думаю, раньше называли грехом. Сновать вокруг земли во всех направлениях и не давать солнцу делать свою сизифову работу - садиться и вставать в положенный час. Уж не знаю, чем это кончится”.

“Вы сами это прекратите. Продолжать ни к чему. Вы доказали все, что хотели. Возьмите свой паспорт в Хитроу и валяйте в частную гостиницу. В Истборне или в Борнмуте, вам есть что рассказать”.

“О внутренностях самолета, о городах, которые для меня пустой звук? Сделайте одолжение”.

“Это была ваша идея”.

“И довольно дурацкая, по правде говоря. Но все равно я к ней привык. Она стала, как говорится, образом жизни. Манерой жить, чем-то в этом роде. А вы теперь куда?”

“Дюссельдорф”.

“В командировку?”

“Не в отпуск, это уж точно. Кажется, мне пора на посадку. Еще свидимся”.

“Свидимся, даст бог. Еще как свидимся!”

Мы и в самом деле встретились в стокгольмском аэропорту. На этот раз Пакстон был не один. Он сидел с человеком приблизительно того же возраста, но покрепче здоровьем, примерно таким, каким был Пакстон в начале своей бессмысленной одиссеи. Плохо выглядевший Пакстон поздоровался со мной в баре. Слабым шведским пивом он запивал Absolut. “Старый кореш, - сказал он. - Вместе воевали. Восьмая армия. Чтобы повидать другие страны, паспорт был не нужен. Не знаю вашего имени, - обратился он ко мне, - а его имя все время забываю”.

“Алфи, - сказал тот. - Алфи Мелдрам. Рад познакомиться, - и крепко пожал мне руку. - Он тут свалял дурака. Запер себя в летучей тюряге. Выбросил паспорт, чтобы гарантировать себе, что останется внутри. Не понимает, что это отмычка, открывающая двери. Думает, что ею запирают, а не наоборот”.

“Я вам объясню, - сказал Пакстон. - Все это началось в конце войны, когда появились продовольственные карточки, удостоверения личности и прочая бюрократическая канитель. Они пропустили букву в моей фамилии. Записали меня как Пастон. Сначала я решил, что это забавно и превращает меня в какую-то пасту. Но когда я менял свои продовольственные карточки и указал на ошибку, гунявый клерк в Уолверхэмптоне, где я тогда работал, объявил мне, что Пастон теперь мое настоящее имя - и следует подтвердить это в своем заявлении. Это бы означало превратить чью-то дурацкую паршивую ошибку в Божий замысел, так сказать. Когда-нибудь я проучу их, сказал я себе, за эту чертову путаницу с их паршивыми документами. - Его возбуждение мне показалось чрезмерным. Расстройство суточных ритмов довело-таки его до невроза. - Когда им надо, чтобы ты сражался на их паршивых войнах, они напрочь забывают о паспортах. Отстоим свободный мир - вот с чем тогда все носились, а теперь посмотрите на этот паршивый свободный мир с его крючкотворством. Уж я хлебнул горя, когда честно старался заработать на жизнь, с их подоходным налогом, налогом на добавленную стоимость и головными болями, которые у меня возникали при заполнении анкет. Так вот, всему этому конец. Больше никаких анкет. Свободный человек”. Он был подавлен, этот свободный человек, словно пропустил удар на ринге.

“Такой свободный, - сказал Алфи Мелдрам, - что не может отправиться со мной в Осло, где моя дочь выходит замуж за одного из этих норвежцев. Теперь-то ты куда, Лемюэль?” Лемюэль, Лемюэль - имя, не слишком-то подходящее для документов.

“Копенгаген. Затем Берег паршивой Слоновой Кости, потом бог знает куда. У меня все это тут записано”. И он показал дрожащим пальцем на единственный предмет своего багажа.

Тремя неделями позже, когда Пакстон и я оказались в одном самолете, мне стало ясно, что развязка приближается. Мы оба летели в Джакарту на аэробусе новой авиалинии “Австралийские восточные рейсы”, очевидный парадокс которых состоял в том, что мы держали путь на северо-запад: таинственный восток никогда не окажется восточнее Австралии. Салон первого класса был заполнен, и Пакстон во всеуслышание жаловался ширококостной сиднейской стюардессе на то, что должен терпеть под боком японца: “Сражались с этими мартышками в последней войне, я-то нет, но многие сражались, включая, наверное, и твоего родителя, и вот он, нате вам, со своими компьютерами и транзисторами, и шмыгает тут своим заложенным носом; носового платка не придумали, несмотря на свою паршивую изобретательность”. Японец улыбался, взирая на западное безумие и не понимая ни слова. Пакстона пересадили, но его, судя по всему, не устраивал и новый сосед - грузный австралийский животновод. Когда принесли обед, он заявил, что суп никуда не годится: прокис на треклятой жаре в своих судках во время стоянки самолета, но стюардесса объяснила ему, что особый вкус - это привкус капли шерри, добавленной в суп для аромата. Затем, когда крутили фильм, он сказал, что уже видел эту паршивую вещицу, и стюардесса привела второго пилота, чтобы сделать ему официальное предупреждение. “Выбросите меня за борт, в этом идея? Давай принимайся, не тяни, старина, или как там тебя зовут, кроликовод, хочешь - засунь меня в свой кенгуриный набрюшник”. Я заслонился газетой The Australian, хотя представлялось весьма вероятным, что он не помнил, кто я, черт возьми, такой.

Грустная история имела завершение в Западном Берлине. Я направлялся в Вену, только что прилетев из Мюнхена, и уже пригласили на посадку. Он сидел в инвалидном кресле и был явно привязан к нему, сопровождаемый двумя санитарами в белых халатах и несколькими служащими “Люфтганзы” в униформе. До моего слуха долетали его вопли: он всегда знал, что этим кончится, проклятые нацисты добрались-таки до него, а ведь он - свободный британский подданный, паспорт мог бы доказать это, если бы не ублюдки, его похитившие. Пакстона бережно катили к выходу, в обход всех иммиграционных формальностей. Там, в его предположительном месте назначения, паспорта вообще не требовалось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: