“Да, теперь, когда вы спрашиваете об этом, я припоминаю, что был”.
“Появился с ним и удалился без него?”
“Так и было”.
“Вы дурак, Ватсон! В скрипичном футляре была бомба с часовым механизмом, он пронес его в королевское купе и, я думаю, подложил под сиденье. А вы, вы позволили ему уйти ”.
“Ваш идол, Холмс, ваш пиликающий бог… И вдруг превратился в убийцу. Не смейте называть меня дураком”.
“Куда он направился?” - обратился Холмс к Хопкинсу, проигнорировав мое возмущение.
“Действительно, сэр, куда он направился? Вряд ли это имеет значение. Сарасате найти не трудно”.
“Для вас это будет трудно. У него нет больше репетиций. Его гастроли в Англии закончились. Даю голову на отсечение: он сел на поезд в Харвич, Ливерпуль или какой-нибудь другой портовый город, чтобы оказаться там, где ему ваш закон уже неписан. Вы можете, конечно, телеграфировать во все полицейские участки прибрежной зоны, но, судя по вашему выражению лица, вы едва ли намерены это сделать”.
“Совершенно верно, мистер Холмс. Будет трудно предъявить ему обвинение в попытке цареубийства. Из области лишь предположений”.
“Думаю, вы правы, инспектор, - сказал Холмс после длинной паузы, в продолжение которой он хмуро разглядывал плакат, рекламирующий туалетное мыло. - Послушайте, Ватсон, я жалею, что назвал вас дураком”.
Вернувшись на Бейкер-стрит, Холмс постарался задобрить меня, откупорив бутылку старого коньяка - прощальный дар еще одной царственной особы, а поскольку особа была магометанином, резонно предположить, что обладание этой роскошью шло вразрез с предписаниями его религии, и можно лишь подивиться тому, как он изловчился залучить для своего винного погреба часть наполеоновского сокровища - предмет законных притязаний британских властей после смерти их узника на острове Св. Елены. Ибо этот несравненный коньяк был, как свидетельствовала монограмма на этикетке, из той бочки, что, очевидно, давала некоторое утешение пленному императору.
“Должен сознаться, Ватсон, - сказал Холмс, любуясь золотой влагой в своем куполовидном бокале из набора, преподнесенного ему благодарным хедивом, - что я позволил себе слишком много гипотез, предполагая, что вы разделяете мои подозрения. Ничего не зная о них, все же именно вы, в своем неведении, дали мне ключ к разгадке тайны. Я имею в виду тайну предсмертной какофонии - лебединой песни застреленного бедняги. То было послание человека, захлебывающегося собственной кровью, Ватсон, и потому неспособного к членораздельной речи. Он заговорил как музыкант, и более того, как музыкант, которому ведома экзотическая нотная грамота. Отец, грозивший лишить его наследства, увы, как оказалось, напрасно, был некогда на дипломатической службе в Гонконге. В письме, как я припоминаю, говорилось что-то об образовании, давшем сыну некоторое представление о незыблемости монархического порядка в Китае, России и боготворимой ими Испании”.
“И что же бедняга сын сказал?” После трех бокалов несравненного эликсира я был уже достаточно задобрен и умиротворен.
“Сперва, Ватсон, он извлек ноту ре. Я не претендую на абсолютный слух и сумел угадать ее только потому, что заключительный опус программы Сарасате был в тональности ре мажор. Финальный аккорд еще звучал в моих ушах, когда клавиши приняли на себя предсмертный натиск юного аккомпаниатора. Так вот, Ватсон, то, что мы зовем ре, по-итальянски значит “король” и достаточно близко к кастильскому rey,имеющему то же значение. Какой же я был болван, что не понял предупреждения об угрозе, нависшей над гостящим монархом. Следующие ноты содержали сжатую информацию. Я терялся в догадках по поводу их истолкования, но ваше давешнее замечание о китайской системе нотных знаков, точнее, нотных чисел дало мне ответ, могу добавить, вовремя. Сыгранные в любой тональности ноты обнаруживают цифровую комбинацию один-один-один-пять, то есть до-до-до-соль или ре-ре-ре-ля, важен именно интервал. Целиком сообщение было таким: один-один-один-пять-один-один-семь. Оно образует мелодию, не представляющую музыкального интереса, нечто вроде воинской побудки, но смысл его понятен теперь, когда мы знаем шифр: королю грозит опасность в одиннадцать пятнадцать утра одиннадцатого июля. Это я был дураком, Ватсон, ибо не понял того, что могло показаться предсмертным бредом, но в действительности было жизненно важным посланием тому, у кого хватило бы ума его разгадать”.
“Что заставило вас подозревать Сарасате?” - спросил я, подливая себе в бокал восхитительный напиток.
“Обратите, Ватсон, внимание на происхождение Сарасате. Его полное имя Пабло Мартин Мелитон Сарасате-и-Наваскуэс, и еще он уроженец Барселоны. Стало быть, каталонец и отпрыск непреклонного семейства с антимонархическим прошлым. Все это я выяснил, наведя справки в испанском посольстве. В то же время я обнаружил китайские связи молодого Гонзалеса, которые тогда мне еще ничего не говорили. Республиканские симпатии семьи Сарасате должны были бросить тень подозрения на него, но великого артиста невольно ставишь над гнусными интригами политиков. Как теперь представляется, было нечто дьявольски хладнокровное в том, что убийство аккомпаниатора произошло лишь по выполнении им своей художественной задачи - таков был холодный приказ, отданный Сарасате наемному убийце. Не сомневаюсь, что юный Гонзалес признался Сарасате, которому доверял как своему коллеге и великому музыканту. Он поделился с маэстро своим намерением выдать планы заговорщиков. Мы не можем знать мотивы его решения: внезапная человеческая слабость или душевное потрясение вследствие получения отцовского письма. Убийца выполнил приказ Сарасате с точностью оркестранта. Голова идет кругом при мысли о санкционировании такой убийственной концовки столь блестящего концерта”.
“Для меня этот блеск подтверждался скорее аплодисментами других, чем собственным восхищением. Не сомневаюсь, что записка секретаря его высочества и необычное начертание семерки - тоже дело рук Сарасате, правда не такое блестящее”.
“Очевидно, Ватсон. В театре “Савой” вы видели его дружелюбно болтающим с сэром Артуром Салливаном, приятелем принца. Grazie a Dio[1] , сказал он между прочим, что череда его гастролей закончилась лондонским концертом,- он поистине заслужил свой отдых. Всякий, кто достаточно беспринципен, чтобы сотрудничать с этим известным насмешником над условностями, либреттистом Уильямом Швенком Гилбертом, вполне способен также выкрасть бланк из канцелярии принца и передать его, не интересуясь целью, для которой он потребовался”.
“Итак, Холмс, - сказал я, - вы не собираетесь, я вижу, преследовать Сарасате, добиваясь его заслуженного наказания, пресекать его артистическую карьеру и брать под арест как преступника, которым он несомненно является”.
“Где доказательства, Ватсон? Как проницательно заметил наш интеллигентный молодой инспектор, все это лишь предположения”.
“А если бы доказательства были?”
Холмс вздохнул, взяв скрипку и смычок. “Он превосходный музыкант, которого мир не может позволить себе потерять. Не передавайте, Ватсон, моих слов кому-нибудь из ваших посещающих церковь знакомых, но мне остается верить в то, что искусство выше морали. Если бы Сарасате в этой гостиной, Ватсон, на моих глазах задушил вас за вашу музыкальную бесчувственность, а его пособник с заряженным пистолетом препятствовал бы моему вмешательству, а затем тот же Сарасате составил бы детальный отчет о преступлении, подписался бы Пабло Мартин Мелитон Сарасате-и-Наваскуэс, мне пришлось бы закрыть глаза на содеянное, уничтожить заявление, сбросить ваше тело в желоб водостока на Бейкер-стрит и хранить молчание, пока полиция занималась бы своим расследованием. Настолько великий артист выше нравственных принципов, рассчитанных на обычных людей… А теперь, Ватсон, подлейте себе еще этого благородного коньяка и послушайте опус Сарасате в моей интерпретации. Не сомневаюсь, она окажется не столь мастерской - и все равно вы ощутите величие замысла”. Он поднялся, установил пюпитр, прижал скрипку подбородком и принялся почтительно-благоговейно наверчивать мелодию.
[1] Слава богу (итал.).