- Дмитрей свет Иванович, да можно ли этих насмешников в чужие земли слать? Обсмеют все дворы!
- Некогда там насмехаться будет.
- И серебро им дашь?
- Немного. Пусть отберут, что понадежней, а такожде и предивное какое оружье пусть купят... - Дмитрий посмотрел на тиуна и шепотом пояснил: Слышал, есть страшенное оружье - огнем плюет и железом!
- К чему такое оружье? - изумился Свиблов.
- А к тому. Мои кузнецы выльют такое оружье, а зелья купим, не то сами измыслим.
Он отпустил наконец тиуна, а сам так и остался сидеть на полу, думая про дивное то оружие.
* * *
До вечера оставались у княгини Евдокии ее теремные боярыни - Марья, жена Дмитрия Всеволожского, и боярская дочь, круглолицая, легкого сердца и ладная станом девка Анисья. Дмитрию нравилось в последнее время, когда они подолгу оставались у княгини, тогда он сидел в раздумьях или бродил по полутемному терему - по переходам, по рундуку, окликая сверху конюхов, сторожей, подуздных или стремянных гридников, разговаривал с постельничим или чашником, обговаривая еду на завтрашний день или толкуя с новым сокольничим об охоте, о ярых соколах, добытых им на севере княжества, но разлюбезнее всего были ему беседы с Бренком.
В тот вечер ему не сиделось одному во внутренних покоях, и, чтобы не томиться неизвестностью, ожидая ханской грамоты, он вышел на рундук.
- Михайло?
- Пред тобою, княже!
Бренок торопливо поднялся с верхней ступени и преданно глянул в лицо князю, вылавливая настроение карих глаз.
- Почто в томленья пребываешь? - спросил Дмитрий, вяло окинув сумеречный двор взглядом, но тут же внимательно посмотрел на Бренка и прищурился: - Анисью укараулить норовишь? В терему она, у Евдокии, от полудня засели с Марьей Всеволожской.
Бренок молчал, взором в пол потуплен.
- Красна девка, Михайло! Глазом с тобою схожа, такоже и лицом, круглым да белым... Не гаси взор-от, не гаси, Михайло! Ныне уж вдругорядь совалась челом на переходы - тебя усмотреть норовит.
Бренок стоял все так же, потупясь, легкий румянец, будто свет вечерней зари, орумянил его щеки, и это понравилось Дмитрию.
- Молчишь? - Он положил руку на плечо мечника, приобнял душевно, но о боярской дочери Анисье больше не поминал. - Сойдем вниз да глянем на бела конька. Слышал, какого ныне Ратница принесла?
Они сошли по ступеням крыльца, перешли двор наискось и крикнули конюхов. Им отворили конюшню. Свет умирающей зари гляделся в тот час прямо внутрь помещения, и они увидели сразу все внутреннее его - выметенный пол, тесовые перегородки по обе стороны, упряжь на деревянных крючьях матово поблескивала серебром, отливала жирной желтизной золоченой меди. Кони лениво переступали с ноги на ногу, сыто всхрапывали. Пахло навозом, овсом. Большинство стойл пустовало - кони были на выпасах, а этих пригоняли на ночь из-за Москвы-реки, чтобы всегда были под рукой. Княжева любимица, кобыла Ратница, издали светила белизной своего крупа. Под нею, под самым брюхом, лежал еытый жеребчик и смотрел на подходивших людей. Вот он беспокойно повернул голову, встрепенулся, забился, скользя копытцами, желтыми, как янтарь, и поднялся, ткнувшись острой хребтинкой в брюхо матери. Ратница осторожно переступила, пропустила дите за себя и, как бы ненароком, приподняла ногу, защищая малыша от людей.
- Как назван будет? - спросил Дмитрия Бренок. Князь ощупал брюхо Ратницы, репицу, погладил шею. Жеребчику не стоялось за матерью, он обежал ее и ткнулся мордочкой в пояс человеку. Бренок придержал его голову и воскликнул:
- Зри, княже: ухо-то!
Ухо у конька, его еще мягкое правое ухо, было перечеркнуто по самому краю черным пятном-серпом. На самом кончике уха черный серп бледнел, растворялся в белизне и переходил в мелкий черно-белый горошек.
- Пречудно! Пречудно, Михайло! Экой серпик!
- Наречем его - Серп! - предложил Бренок. Дмитрий подумал и поправил:
- Серп - неладно... Наречем поласковей - Серпень [Серпень - август].
Бренок хотел возразить, напомнить князю, что конек родился не в августе, а в мае, но, посмотрев на быстроногого, остро стригущего ушками, немного нервного конька, он понял, что такая кличка ему пойдет. И, как бы закрепляя ее, Бренок нежно повторил, поглаживая дрогнувшую шею жеребчика:
- Серпень! Серпень!
Дмитрий еще постоял, стараясь как бы заглянуть в будущее: где, по каким дорогам, по каким полям предстоит скакать ему на этом жеребце необычной белой масти? Помыслил о будущих боях, но никак не мог их вообразить себе, в глазах всплывали мирные, дорогие сердцу картины: вот он выехал верхом из Коломны навстречу нижегородскому князю Дмитрию Константиновичу. Вот он встречает свою невесту, Евдокию, и дивится она белому коню... Встречал-то он ее на другом коне, а встречая - не видел, ее укрывали от взоров согласно обряду... Потом возник коломенский иерей Михаил, послышался его медовый голос, покорявший Евдокию, и подумалось, что коломенского иерея надо бы залучить на Москву, ведь и сам он питает к нему несказанное чувство любопытства и доверия вместе...
Они вышли из конюшни. Двор был пуст. У больших ворот, поблескивавших золоченой медью, маячила фигура стражника из кметей. У первой ступени крыльца уже стояли двое гридников, еще трое прошли, верно, наверх и изготовились к ночной полудреме. Среди, замиравших в Кремле звуков означился в покоях тихий голос Климента Поленина. Чем дальше к преклонным летам, тем больше становился он похожим на старушку - и голосом тихим, и руками, тонкими, белыми, и лицом, тоже узким, женственно-нежным, опрятным и бледным оттого, что мало видиг живого солнца и ветра, бывая то в подклеточной поварне, где правят княжьи блюда, то в покоях, где исполняет долг покладника-постельничего великого князя. Надо бы завести отдельно покладника, но так уж повелось после смерти князя Ивана, что По-ленин был един в двух лицах.
Дмитрий свернул налево и направился с Бренком мимо гридной палаты и конюшни вниз по холму, где от Портомойных ворот вдоль по Подолу кремлевского холма ютился митрополичий садец плодовый, взбегая краем на холм. В сутеми сторож сада грянул было на них недобрым словом, но, узнав великого князя, сдернул торопливо стеганую шапку и повалился на колени.
- Подымись! - велел ему Дмитрий.
Они прошли по усыпанной яблоневым цветом дорожке до стены Беклемишева двора и медленно побрели обратно. Сад процвел. На голых еще ветках яблонь кустились гроздья завязей и торчали зачатки неразвер-нувшихся листьев. Завязи отмирали, подсохнув от безводья, и волосы князя были усыпаны ими, опадая на ходу на плечи и скатываясь с шитого оплечья рубахи на землю. Было тихо, лишь за стеной гомонили торговцы, укрывая товары до утра, да за рекой ревела голодная корова.
- Велика сушь, - обронил Бренок.
Дмитрий вздохнул и через десяток шагов вымолвил:
- Того ли страшиться нам? Чует душа: напасти изготовлены иные...
Бренок не ответил. Не ведал того слова, коим можно было бы дать ответ достойный. А тут еще сторож вновь повалился на колени и отвлек князя от дум.
- Восстань, душа христова!.. - промолвил Дмитрий, внимательно разглядывая испуганное лицо подневольного митрополичьего человека.
- Как звать тебя? - спросил князь.
- Митрей... - промолвил сторож.
- У нас с тобой, Митрей, един ангел.
Сторож сморщился при этих словах, как от кислого яблока, и показал в улыбке редкие зубы. Дмитрий не понял этой улыбки, не понял взгляда прижмуренных глаз митрополичьего смерда и, смутясь почему-то, хотел обойти стоявшего на коленях, но что-то удержало его. Он сунул руку за пояс штанов, нащупал в кармаве-загашнике несколько монет и подбросил к его коленам.
- Вот те, смерд, четыре резаны [Резана - мелкая монета].
- Храни тя, княже, ангел небесной...
Они торопливо поднимались по склону холма, будто уходили от стыда.
- Молва, княже, широка по Москве о смердолюбии твоем, - гудел Бренок у правого плеча князя.