* * *
14 декабря.
Экзистенциализм. Когда они обвиняют друг друга, можно быть уверенным, что делается это для уличения всех остальных. Судьи на покаянии.
Подлинная история предательства начинается с Луки, это он заставил умолкнуть отчаянный крик агонизирующего Христа.
* * *
Мораль. Не брать того, чего не желаешь (трудно).
Я всегда надеялся стать лучше, всегда собирался поступать соответственно. Другое дело, выполнил ли я это.
Был ли для меня брак лишь более утонченной разновидностью чувственного поведения? Был.
Если я распускаюсь, она вянет. Она может жить только отталкиваясь от моего увядания. То есть мы на противоположных психологических полюсах.
Противоположность подпольного человека: незлопамятный. Но катастрофа та же.
Мир сейчас так извивается, точно перерезанный пополам червяк, только потому, что потерял голову. Он ищет себе аристократов.
* * *
Первый Человек. С Симоной. Целый год он не может овладеть ею. И вот побег. Она рыдает, и с этого все начинается.
Все из-за моей врожденной неспособности быть просто обывателем, причем обывателем довольным. Едва в моей жизни появляются малейшие признаки стабильности, я прихожу в ужас.
В конечном счете мое основное превосходство над всякими проходимцами заключается в том, что во мне нет страха смерти. Я к ней испытываю отвращение, ненависть. Но умереть не боюсь.
Суть предательства левой интеллигенции. Раз их главная цель - чтобы СССР неуклонно следовал принципам революции, постепенно устраняя их нарушения, то какой смысл русскому правительству отказываться от своих тоталитарных методов, если ему заранее известно, что они так или иначе будут оправданы. На самом деле только открытая оппозиция западных левых способна заставить это правительство задуматься, если оно вообще сможет или захочет это сделать. Но дело опять же в том, что предательство нашей интеллигенции объясняется уже никак не ее глупостью, а кое-чем другим.
Почему не устоять перед удовольствием считается более предосудительным, чем не устоять перед болью? В последнем случае урон иногда бывает несравнимо большим.
* * *
Дон Жуан. Безбожник-моралист обретает веру. С этого момента все позволено, ибо есть некто, который способен простить то, что не прощают люди. Отсюда и безоглядное распутство, увенчанное живой верой.
Влечение к творчеству так сильно, что те, кто на него не способен, выбирают коммунизм, обеспечивающий им творчество целиком коллективное.
* * *
17 февраля.
Прилет в Алжир. С самолета, летевшего вдоль моря, город точно пригоршня сверкающих камешков, рассыпанных у моря. Сад отеля Сен-Жорж. О радушная ночь, вновь я вернулся к ней, и она, как и прежде, верна мне и рада меня принять.
* * *
18 февраля.
Как прекрасен утренний Алжир. Жасмин в саду Сен-Жоржа. Вдыхаю его запах и наполняюсь радостью, молодостью. Спускаюсь в город, все так свежо, полно воздуха. Чуть вдали поблескивает море. Счастье.
Смерть калеки Франсуа. Из клиники его выписали домой с раком языка. В агонии, один в своей конуре, захаркивает всю стену кровью и все стучит кулаком в эту толстую, в кровавых потеках стену, отделяющую его от соседей.
* * *
23 февраля.
Проснулся оттого, что солнце заливает мою постель. Весь день как хрустальный кубок, переполняемый непрерывно льющимся золотисто-голубым светом.
* * *
26 апреля.
Отъезд из Парижа. Грусть и опустошенность из-за Х. Альпы. А на море острова, медленно выплывающие навстречу один за одним: Корсика, Сардиния с виднеющейся Эльбой и Калабрия. Цефалония и Итака почти не видны в сумерках. Затем берег Греции, но в ночи, мускулистая ладонь Пелопоннеса предстает темным и таинственным континентом, покрытым ковром подснежников со слабо мерцающими вдалеке снежными пиками. Несколько звезд на еще светлом небе и затем месяц. Афины.
* * *
27.
Когда встаю, ветер, облака и солнце. Кое-какие покупки. Мой очаровательный переводчик, 21 года, такой свежий - просто прелесть (я сказал вам, что буду возле гостиницы, но оказалось, что это не так, и я всю дорогу бежал, чтобы не опоздать, поэтому я так запыхался), он меня обезоружил, и я его усыновляю.
Акрополь. Ветер разогнал все облака, и с неба льется необычайно белый, пронзительный свет. При этом все утро не покидает странное чувство, что я здесь уже очень давно и вообще у себя дома, даже непохожесть языков не смущает. Это впечатление еще более усиливается, когда, поднимаясь на Акрополь, вдруг констатирую, что иду туда просто "по-соседски", без особых чувств.
Наверху - совсем другое дело. Эти храмы и эти лежащие на земле камни, до костей отшлифованные ветром, подставляют себя полуденному солнцу, которое обрушивается на них с высоты, отскакивает, разлетается вдребезги мириадами раскаленных добела клинков. Свет вонзается в глаза, заставляя их слезиться, стремительно и с болью проникает в глубь тела, опустошает его, выскабливая все внутри и одновременно распластывая, точно для прямого, физического насилия.
Постепенно привыкнув, глаза начинают открываться, и необузданная (да-да, именно это меня и поражает - необычная для классицизма дерзость) красота этого места заполняет собой все существо, до самых глубин вычищенное светом.
Тогда и темно-красные маки, каких я никогда раньше не видел и один из которых вырос отдельно от всех прямо на голом камне, и сиреневые мальвы, и идеально вычерченные линии всего пространства до моря. И лицо второй Коры, и грациозная поза третьей, на Эрехтейоне...
Здесь постоянно борешься с мыслью о том, что совершенство было достигнуто уже тогда, и с тех пор мир лишь клонился к упадку. И мысль эта подавляет все прочие. Однако нужно продолжать бороться с ней, снова и снова. Мы хотим жить, а поверить в это равнозначно смерти.
Во второй половине дня - Химеттос, благородного лилового цвета. Пентелик.
19 ч. Лекция. Ужин в таверне, в одном из старых кварталов.
* * *
29.
Утро. Национальный музей. В нем собрана вся красота мира. Я знал заранее, что Коры заденут меня за живое, но они так меня всколыхнули, что я до сих пор под впечатлением. Мне разрешили спуститься в подземные хранилища, куда поместили некоторых из них, чтобы уберечь от разрушения во время войны. И там, в этих подвалах, куда их забросила история, покрытые пылью и соломой, они все так же улыбаются, и эта улыбка, через двадцать пять столетий, согревает, придает сил и мудрости. Надгробные стелы тоже, подавленная боль. На одной из черно-белых ваз безутешный покойник и не в состоянии смириться с тем, что больше не увидит солнца и моря. Выхожу как бы опьяненный и расстроенный этим совершенством.