Поэту необходимо напомнить своему другу-должнику о долге. Для этого он нежно и ласково берет, так сказать, своего должника за руку и уводит его далеко от всех денежных обстоятельств и перспектив, но затем вдруг по запутанным и тонким, но кратким дорожкам приводит его к требуемой цели со всею убийственной естественностью логического пути. При этом кудесник-поэт проводит всю сцену так, что должник ни о чем не догадывается, и в конце всего ему остается только рассмеяться и платить. Вот коротенькое напоминательное письмо поэта:
Сделайте одолжение, пятьсот рублей, которые вы мне должны, возвратить не мне, а г. Назимову, чем очень обяжете преданного вам душою А. Пушкина».
В таких случаях, искусства, хитрости, фокус-покусов вовсе нет. Поэт только придумывает, вернее, находит, в неистощимой кладовой своей памяти действительный образчик, редкостную, правда, но действительную модель хода событий и идет по этому пути, ведя за собою собеседника, или читателя.
«Воля твоя, ты несносен, — пишет он Плетневу (11/4 1831 г.), — ни строчки от тебя не дождешься. Умер ты, что ли? Если тебя уже нет на свете, то, тень возлюбленная, кланяйся от меня Державину и обними моего Дельвига. (Дельвиг женился — погиб по холостяцкому иносказанию поэта.) Если же ты жив, ради Бога, отвечай на мои письма. Приезжать ли мне к вам, остановиться ли в Царском Селе или мимо сказать», и т. д.
При богатстве и изобилии воспоминательных образов поэту, — когда он мыслит, — остается выбирать, что ему необходимо, отметая все слабейшее или все стоящее сбоку от прямого пути, и обыкновенный человек так и поступает, и оттого в процессе мышления обыкновенный человек по временам замедляется, делая умственную сортировку (как это было свойственно И. С. Тургеневу). Но у Пушкина нет слабейших элементов мысли, и все стоящее сбоку и вдали так же для него сильно и ярко, как и центральное. Он, поэтому, как ребенок, несет все из своей души, умея все без остатка захватить и ловко разместить в своем многоценном ручном багаже. Поэт отвечает Вяземскому на его письмо:
«Ты приказывал, моя радость, прислать себе стихов для какого-то альманаха (черт его побери). Вот тебе несколько эпиграмм, у меня их пропасть; избираю невиннейшие». Очевидно, что для милого дружка и сережку с ушка. Поэт радостно исполняет просьбу, но все-таки, атом неудовольствия где-то шевельнулся в его душе, и поэт выругался, обративши это в сторону альманаха. Не путем вычеркивания и обрезки укорачивает свою мысль художник мысли, а посредством ловкого и искусного совмещения, — умелым переполнением, а не сокращением. Получается несказанная полнота души, и читатель научается мыслить гораздо шире, чем это кажется возможным, ловко размещая, подобно поэту, свой умственный багаж, как делают на корабле; по-видимому, в узелке или чемоданчике немного, — ан, тут все, что нужно. В этом отношении Пушкин — удивительная психическая модель. При своем недосягаемом искусстве вмещать и размещать, поэт смело берет в руки такие громоздкие и опасные объекты мысли, чувства и воли, что порою, кажется, вот-вот заденет, ушибет, толкнет, увязнет — и не бывало: он легко и свободно идет, никого не задевая, а, наоборот, всех удивляя своим искусством. Вот пример: «Друг мой, барон, — пишет он Дельвигу, — я на тебя не дулся и долгое твое молчание великодушно извинял твоим гименеем. Черт побери вашу свадьбу, Свадьбу вашу черт побери!
Когда друзья мои женятся, им смех, а мне горе, но так и быть: апостол Павел говорит в одном своем послании, что лучше взять себе жену, чем идти в геенну и в огонь вечный — обнимаю и поздравляю тебя — рекомендуй меня баронессе Дельвиг». Поэт смело начинает приведенное письмо признанием факта, что его друзья ему изменяют, разделяя любовь к нему с любовью к своим женам. Поэт как будто сжигает корабли, ибо во всеуслышание говорит, что такие поступки его огорчают, и начинает ругаться по адресу женитьб своих друзей, вообще не думая о том, что подумают их жены. Такую поэтическую дерзость, такой мысленный набег поэт потому допускает, что он хотя и испытывает некоторое огорчение от дружеской измены, но в то же время он полон дружеского счастья и радости, только это последнее чувство он деликатно скрывает, перед новым выступающим другом, прячась для этого за нежную дымку цитаты из послания апостола. Получается бесподобная полная гамма психических актов, предъявляемая в дружеском письме в соединении с редкой стыдливой сдержанностью, заставляющей поэта откланяться, стушеваться, уйти от интимного общества новобрачных, сердечно поздравляя их и порадовавшись на них подобно няне, которая ворчит и ссорится на словах, выражая на деле бесконечную любовь своему баловню. В своем искусстве, поэт точно забавляется, играя сразу целой серией шаров и букетов, составляемых из чувств и мыслей, которые он ловит перед наблюдателем, желая нежно поласкать его взор и порадовать его сердце роем летающих фигур, из-за которых не виден фокусник-психолог-поэт.
Такую психологически-художественную печать носит следующее письмо к Вяземскому: «Ангел мой Вяземский, или пряник мой Вяземский, получил я письмо твоей жены и твою приписку. Обоих вас благодарю и еду к вам и не доеду. Какой! Меня доезжают… Изъясню после… Отовсюду получил письма и всюду отвечаю. Adieu, couple si etourdie en apparance. Прощай, князь Вертопрах и княгиня Вертопрахина. Прощай, князь Вертопрах, кланяйся княгине Ветроне. Ты видишь, у меня уже недостает и собственной простоты для переписки».
В приведенном сейчас письме сказывается теплая дружеская близость и охота нежно позабавить себя и других. А в нижеследующем письме сквозит тоже нежность и ласка, но общий фон настроения поэта иной, в виду возраста лица, к которому обращаются. Вызываемая этой разницей нравственная постановка отношений иная. Всецело господствующее здесь основное чувство — благоговение. Он кладет свою нежную печать на такую же свободную игру мыслями, при посредстве которых поэту желается дать утеху себе в своих бедах и порадовать своего собеседника. «Теперь уже вы, вероятно, в Твери, — пишет Пушкин Осиповой. — Желаю вам проводить время весело, но не настолько, однако, чтобы совсем забыть Тригорское, где после грусти о разлуке с вами, мы начинаем уже поджидать вас…» «Петербургу, — продолжает поэт, — я предпочитаю ваш прекрасный сад и красивый берег Сороти, вы видите, что у меня вкус еще поэтический, несмотря на северную прозу моего настоящего существования. Правда, что мудрено писать вам и не быть поэтом».
В тех случаях, когда поэт находился в полосе неудовольствия или оскорбленного чувства, он становился неподражаемо язвителен и саркастичен. Так, например, известна классическая сцена его разговора с шефом жандармов Бенкендорфом по поводу его язвительных стихов на «Выздоровление Лукулла» — сцена, которая повергла Бенкендорфа в умоисступительное удивление и которая с классической простотой и объективностью описана самим поэтом. Поэт одержал блестящую психическую победу над шефом жандармов и над своим врагом, министром-жалобщиком, поставив обоих в дураки, и закончил сцену блестящим логическим фейерверком: «так и доложите Государю Императору». Такой же характер имеет кратенькая сатирическая заметка о людях. «Вы очень меня обяжете, — пишет он Ф. В. Булгарину, — если поместите в своих «Листках» здесь прилагаемые две пьесы. Они были с ошибками напечатаны в Полярной Звезде, отчего в них и нет никакого смысла. Это в людях беда не большая, но стихи — не люди. Свидетельствую вам почтение».
Во всех приведенных отрывках ярко выступает особенность натуры поэта, состоящая в необыкновенной сложности психических переживаний, на которые он способен. В его душе многие элементарные или даже сложные состояния комбинировались еще и еще раз, давая недосягаемые психические пирамиды, недоступные обыкновенному смертному. Все это совершалось с феерическою легкостью, которая даже вводила в соблазн критиков и между ними Писарева. В Пушкине усматривали великого эстета слова, блестящего представителя изящной, плавной, легкой, свободной, мастерской речи. Наивно думали, что речь идет о блеске и достоинствах формы, а не о богатстве и полноте содержания. В великом человеке не усматривали, или, по крайней мере, не оценивали возвышенной художественной постройки психического органа, которая, сама по себе, делала Пушкина беспримерным, по художественности, правильности и полноте, произведением природы. Шуткой, веселостью, острословием поэт маскировал свои неизмеримые психические достоинства и свой высокохудожественный нравственный облик, руководясь в этом инстинктивными и культурными постулатами — не показывать своего полного душевного роста, а казаться ниже и короче. Даже там, где необходимо было постоять, быть тверже и определеннее, он находит необходимым, по требованию своей натуры, оговориться, отшутиться. Например, давая инструкцию относительно печатания книги и литературной работы, он говорит: «Брат Лев! не серди журналистов! Дурная привычка! Брат Плетнев, не пиши добрых критик! будь зубаст и бойся приторности. Простите, дети! Я пьян». Таким образом Пушкин не просто великий мастер слова, каким его себе обыкновенно представляют, а величайший мастер духа. На этом инструменте он так играл, как никто. Не одна только у него речь художественна, художествен у него весь душевный состав и склад. Он не только красиво говорит и пишет, он чрезвычайно широко и полно чувствует, ярко и отчетливо мыслит, силен своею волей; и все эти отдельные стороны его душевного склада необыкновенно гармонически между собою согласованы, давая тем иллюзию какой-то естественной легкости и свободности или отсутствия усилий. При том он художественно обработал и усовершенствовал эти природные дары своей души. В великие моменты жизни эта последняя особенность его ярко выступала.