Он показал им уродливую современную шляпу.
— Вот — враг, господа, — заявил он. — И подумать только, что самый остроумный народ в мире соглашается носить на голове этот обломок печной трубы, как выразился один из наших писателей. Вот все изгибы, которые мне удалось придать этим безобразным линиям, — прибавил он, показывая одно за другим свои творения. — Но хотя, как вы сами видите, я умею приноравливать их к самым различным типам: вот, например, шляпа врача, эта — бакалейщика, эта — денди, далее — шляпа художника, эта — человека тучного, а та — человека тощего, — все они отвратительны! Постарайтесь уловить мою мысль до конца!
Он взял в руки широкополую шляпу с низкой тульей.
— Вот шляпа, которую в свое время носил выдающийся критик Клод Виньон, человек независимый, изрядный кутила... Затем он поладил с правительством, его назначили профессором, библиотекарем; сейчас он пишет только в «Деба», его сделали докладчиком Государственного совета, он получает шестнадцать тысяч жалованья и четыре тысячи зарабатывает в газете; у него орден... Отлично! Вот его новая шляпа!
И Виталь показал шляпу, формой и изгибами приличествующую человеку вполне благонамеренному.
— Вам следовало бы сделать для него шляпу полишинеля! — воскликнул Газональ.
— У вас, господин Виталь, гениальная голова по части головных уборов, — заметил Леон.
Виталь поклонился, не поняв насмешки.
— Не можете ли вы мне объяснить, — спросил Газональ, почему ваши магазины по вечерам закрываются позже всех других, даже позже, чем кафе и кабачки? Меня это сильно заинтересовало.
— Во-первых, наши магазины очень выигрывают при вечернем освещении, а кроме того, на десять шляп, проданных днем, вечером приходится пятьдесят.
— Все как-то странно в Париже, — вставил Леон.
— И однако ж, несмотря на все мои старания и успехи, — продолжал Виталь свое самовосхваление, — я должен идти дальше и ввести в моду шляпу с круглой тульей. Вот к чему я стремлюсь!
— В чем же помеха? — осведомился Газональ.
— В дешевизне, сударь. Прежде всего прекрасную шелковую шляпу можно приобрести за пятнадцать франков, и это убивает нашу торговлю, ибо у тех, кто живет в Париже, никогда не найдется пятнадцати франков на новую шляпу. А если касторовая шляпа и стоит тридцать франков, то это дела не меняет! Когда говорят «кастор» — надо иметь в виду, что во всей Франции не купишь больше десяти фунтов касторовой шерсти; она стоит триста пятьдесят франков фунт, на шляпу идет одна унция; к тому же касторовые шляпы никуда не годятся: касторовая шерсть плохо принимает краску, за десять минут рыжеет на солнце, шляпа от жары коробится. То, что мы называем кастором, просто-напросто заячья шерсть. На выделку шляп высших сортов идет спинка, второсортны — бочки, а на третий сорт — шерсть с брюшка. Вот я и выдал вам секреты ремесла, но вы ведь — люди порядочные. Но что бы ни нахлобучивали на голову — заячью шерсть или шелк, пятнадцать или тридцать франков, — вопрос остается неразрешимым. За шляпу нужно платить наличными, вот почему шляпа остается тем, что она есть. Мы спасем честь наряжающейся Франции в тот день, когда серая шляпа с круглой тульей будет стоить сто франков. Тогда мы сможем, подобно портным, отпускать в кредит. Чтобы достичь этого, нужно бы решиться носить букли, галуны, перья, атласные отвороты, как при Людовике Тринадцатом и Людовике Четырнадцатом. Тогда бы торговля шляпами, вдохновляясь фантазией, удесятерилась бы. Мировой рынок принадлежал бы Франции, как это издавна установилось в отношении дамских мод, для которых Париж всегда будет законодателем; нынешнюю же нашу шляпу можно изготовлять где угодно. Разрешение этого вопроса даст нашей стране десять миллионов иностранного золота ежегодно...
— Да это настоящий переворот! — воскликнул Бисиу, прикидываясь восхищенным.
— Да, коренной переворот, ибо необходимо изменить форму.
— Вы счастливец, — вставил Леон, обожавший каламбуры, — вы, подобно Лютеру, мечтаете о реформе.
— Да, сударь! Ах, если бы двенадцать или пятнадцать человек — художников, капиталистов или денди, — задающих тон, решились быть смелыми одни только сутки, Франция одержала бы блистательную победу на поприще коммерции! Поверьте, я все время твержу своей жене: «Ради успеха я не пожалел бы своего состояния!» Да, мое честолюбие сводится к одному: возродить шляпное дело — и умереть!
— Да, это — человек с размахом, — сказал Газональ, выходя, — но, уверяю вас, у всех ваших чудаков есть что-то общее с южанами.
— Пойдемте в ту сторону, — предложил Бисиу, указывая на улицу Сен-Марк.
— Мы там еще что-нибудь этакое увидим?
— Вы сейчас увидите ростовщицу, опекающую крыс и фигуранток, женщину, которой известно столько же страшных тайн, сколько платьев висит у нее в витрине, — пояснил Бисиу.
И он указал на лавчонку, уродливым пятном черневшую среди ослепительных новомодных магазинов. Лавчонка эта с жалкой витриной была выкрашена примерно в 1820 году и, вероятно, досталась домовладельцу в этом заброшенном виде после какого-нибудь банкротства. Слой грязи, поверх которого густой пеленой легла пыль, скрывал краску. Стекла были немыты, дверная ручка поворачивалась без малейшего усилия, как во всех тех местах, откуда выходят еще поспешнее, чем входят.
— Что вы о ней скажете? Чем не двоюродная сестрица самой смерти? — шепнул Газоналю рисовальщик, указывая на отвратительное существо, сидевшее за прилавком. — А звать ее — госпожа Нуррисон.
— Почем эти кружева, сударыня? — спросил фабрикант, решивший не отставать в дурачествах от обоих художников.
— Для вас, сударь, как для приезжего только сто экю, — ответила старуха.
Уловив жест, характерный для южан, она с благоговейным видом добавила:
— Эти кружева принадлежали несчастной принцессе де Ламбаль.
— Как! И так близко от королевского дворца... — воскликнул Бисиу.
— Сударь, они этому не верят, — прервала она.
— Сударыня, мы пришли к вам не ради покупок, — храбро заявил Бисиу.
— Я это и сама вижу, сударь, — отвечала г-жа Нуррисон.
— Мы сами хотим продать кое-какие вещи, — продолжал знаменитый карикатурист. — Я живу на улице Ришелье, дом сто двенадцать, на седьмом этаже. Если бы вы потрудились сейчас зайти ко мне, вы бы сделали выгодное дельце.
— Быть может, вам угодно приобрести несколько метров муслина для хорошенькой женщины? — с улыбочкой спросила старуха.
— Нет, речь идет о подвенечном платье, — с важностью ответил Леон де Лора.
Четверть часа спустя г-жа Нуррисон действительно явилась к Бисиу; решив разыграть задуманную им шутку до конца, он привел к себе Леона и Газоналя. Перекупщица увидела три постные физиономии: молодые люди напоминали авторов, чей совместный труд не получил должного признания.
— Сударыня, — заявил Бисиу, показывая старухе пару женских домашних туфель, — они принадлежали императрице Жозефине.
Дерзкому мистификатору не терпелось расквитаться с г-жой Нуррисон за ее принцессу де Ламбаль.
— Эти-то? — возмутилась г-жа Нуррисон. — Да они сделаны в нынешнем году: посмотрите-ка клеймо на подошве!
— Неужели вы не догадываетесь, что эти туфли всего лишь предисловие, — спросил Леон до Лора, — хотя обычно домашние туфли означают конец романа?
— Мой друг, здесь присутствующий, — продолжал Бисиу, указывая на Газоналя, — желал бы, по важным соображениям семейного свойства, доподлинно узнать, не согрешила ли молодая особа из почтенного, богатого дома: он намерен на ней жениться.
— Сколько он за это заплатит? — осведомилась г-жа Нуррисон, взглянув на Газоналя.
— Сто франков, — ответил южанин, ничему уже больше не удивлявшийся.
— Покорно благодарю, — отрезала старуха, подчеркнув свой отказ гримасой, которой позавидовала бы мартышка.
— Сколько же вы хотите, дражайшая госпожа Нуррисон? — спросил Бисиу, обнимая ее за талию.
— Прежде всего, мои милые, знайте: за все время, что я работаю, я еще ни разу не видела, чтобы кто-нибудь, будь то мужчина или женщина, торговался, когда речь шла о его счастье! Ну-ка, признайтесь: вы все трое просто хотите подурачиться, — заявила перекупщица, изображая на своих бескровных губах улыбку, казавшуюся еще более зловещей из-за ее взгляда, недоверчивого и холодного, как у кошки. — Если дело не касается вашего счастья, значит, оно связано с вашим состоянием; а уж если забрались так высоко, как вы, то менее всего торгуются из-за приданого. Итак, — закончила она, состроив умильную физиономию, — о ком же идет речь, мои ягнятки?