— Будя! — вмешался высокий и дородный мужик. Это был Ломакин, старшина деревни. Он уже пять лет здесь жил, первым осел в Божьем Поле. — Чего срамить людей? Приехали — и хорошо. Только вот что, други, земли здесь трудные, крепкие, каждый клочок отвоевывать у тайги надо. Но вы не бойтесь, осилите. Откуда?
— Тамбовские мы.
— Ну! — обрадовался Розов. — Земляки, значит. Тогда не убежите, тамбовские до земли жадные. Как там и что?
— Сам-то давно ли оттуда? — смягчился Калина.
— Второй год пошел. Во время бунта уехал, и в нашей деревне бунтовали.
— А вы? — повернулся Ломакин к Гурину.
— Я вечнопоселенец, мне бежать и вовсе нельзя.
— Политический, поди?
— Не дорос я до политического, но был с ними, вот и угодил сюда.
— Смотри у меня, не путай людей, — нахмурил брови старшина.
— Зачем их путать, сами помалу узнают правду.
Ломакин отвел Козиным и Гуриным места под дома. Там они поставили палатки, а вечером собрался народ, послушать, что на белом свете творится.
— А что там творится? Вся Расея в бегах. Мечется мужик и не может найти себе пристанища, — лениво отвечал Калина. — Лучше скажите, как вы тут?
— Что мы, здесь главное — найти жилу, поймать фазана за хвост, тогда и жить будешь, — уже без зла говорил Розов.
— А ты поймал? — усмехнулся Гурин.
— Пока нет. Но поймаю. Поймаю и не отпущу.
— Как найти ту самую жилу? — встрепенулся Калина.
— Очень даже просто. Землю пахать, знамо, надо, но главное — тайга. Бить зверя, искать корень женьшень, потом свою лавочку сколотить.
— На купца метишь, не ново. Ну, а как дело-то идет? — насмешливо спросил Гурин.
— Идет помаленьку. Мне бы напарника хорошего, скорее бы пошло. Иди со мной, Калина.
— Нет, я буду от земли жить.
— Тогда отдай Федора.
— И его не дам. Хватит с нас того, что тигр жеребенка унес, и сына может тайга унести. Здесь не Тамбовщина.
— А ты меня возьми, — усмехаясь, предложил Гурин.
— Тебя? Да ты ошалел! Ты ж бунтовщик, против царя, и настоящего мужика не жалуешь. Нет, с тобой несподручно. Всяко может быть, а ты не согласишься… Вот с Калиной бы пошел, он нашенской, мужицкой хватки и разбогатеть не прочь. Пойми, Калина, здесь за пяток соболей и хлеба на зиму купишь. Пушнина в цене. Но только ежли ее вывозить в Маньчжурию. А тут купцы нас обжуливают…
Долго говорили мужики о своем житье-бытье, а когда стали расходиться, Ломакин сказал:
— Розов, конечно, трепач, балаболка, но в его словах резон есть. Готовь сына для тайги. Земля землей, тайга тайгой.
Долго не спалось новоселам. Да и кому может спаться на новом месте с такими заботами, с трудной работой впереди?
Чуть свет поднял новоселов Ломакин и повел отводить им земли. Вышли в долину Безымянного ключа, Ломакин поднялся на вершину сопочки, не спеша осмотрелся и сказал:
— Ну вот что, други. Ты, Гурин, возьмешь себе всю правую сторону ключа, здесь будут твои покосы и пашни, твой лес и твоя чащоба, а ты, Козин, всю левую. Вот и робите.
— Это как же? Так вот без сажени, без отмера и землю брать?
— А кто ее тебе будет мерять? Твоя земля до самого Пятигорья, хошь — и там на камнях паши. Мне мерять землю недосуг. Сам меряй. Аль мало?
— Даже дюже много, — усмехнулся Гурин. — Бери часть моей земли, Калина.
— А отдашь?
— Бери.
— Вот удружил, вот человек, даром что бунтовщик. По-царски делишь, Сидор Лукьяныч Ломакин. Столько бы земли дома…
— Эх, калина-ягода, — протянул Ломакин, — вижу, сорвешь ты здесь спину, тогда лечись у бабки Секлетиньи, поможет. Не поможет — умрешь. Сажень отведу — хватит по-за глаза. Ну, прощевайте, недосуг мне.
Калина долго и жадно шарил глазами по своей земле. Верст за семь растянулся тот ключ, а до вершин Пятигорья и все пятнадцать наберется. Вот сколько у Калины земли! И в ширину почти две версты. Прямо помещик Калина, удельный князь…
Он, как одержимый, начал корчевать заросли орешника, таволги, валить деревья, расчищать место под будущие пашни. Через неделю его было не узнать: осунулся, похудел, руки в ссадинах, замочалилась сивая борода. И не только он, вся его семья — от мала до велика — воевала с тайгой. Лица почернели, глаза запали. Раскорчевали около трех десятин, включая сюда и полянки, решили пахать. Гурин предложил собраться для пахоты общиной в четыре семьи, с теми, кто имел по одному коню, чтобы четверкой коней поднимать целину.
— Нет, один буду пахать.
— Одумайся, Калина, — пытался урезонить мужика Ломакин. — Здесь все так пашут, в четыре коня. Загонишь кобылицу.
— Хе, а для ча у меня семья? Всех в пристяжку.
— Обалдел человек! Ну, гляди, тебе жить, — махнул рукой Гурин.
И Калина начал поднимать целину. Запряг в плуг кобылицу, в пристяжку поставил Марфу, Федьку, двух старших дочерей, сам взялся за плуг.
— Но-о, тронули!
Хрустнула под лемехом земля, отвалился жирный пласт. Кобыла согнулась от натуги, с храпом потянула плуг. Не жалея сил, тянули за бечевки и «пристяжные». И когда кто-то падал, Калина бросал рукоять плуга, поднимал уставшего:
— Ну, отдохнем. Встань-ка ты за плуг, а я за коня пороблю. Вспашем. Потом посеем. Сами по себе. Никому не должны. Долг — дело нудное, камнем висит на шее. Много хлеба намолотим. Заживем. Вона уже сколько вспахали!
За ключом пахал на четверке коней Гурин. И даже четыре коня с трудом тянули плуг. А здесь к обеду уже никто не мог подняться, вымотались.
— Ну, отдохнем — и за дело, — подбадривал Калина.
Но тут случилось самое страшное: кобылица вдруг мелко задрожала, подогнула колени и упала на пахоту, забила ногами и сдохла.
Сбежались мужики, те, что пахали с Гуриным, набросились на Калину:
— Коня загнал. Детей и женку в могилу вгонишь. Одумайся! Что теперь будешь делать?
Калина, будто оглушенный, молчал. Присев на корточки, гладил гриву павшей кобылы, затем поднялся, взял в руки мотыгу и начал мотыжить целину.
Он мотыжил с семьей свои десятины неделю, другую. Дело продвигалось медленно. Наконец Калина пошел просить помощи у Гурина.
— Слушай, сосед, ты отпахался, отсеялся, дай мне коня поборонить пашню. Охляли все мы, силов больше нет.
— Ладно, Козин. Давай-ка сходим к Ломакину, он, может, что присоветует.
Мужики отправились к Ломакину.
— Пришел, значит, — оглаживая окладистую бороду, сказал тот. — Ладно, человек ты нашенский, так и быть, вспашем и сбороним тебе пашни, но чтобы у меня больше не чудил. Здесь в одиночку можно только с бабой переспать.
Вспахали ему три десятины, сборонили — помогли мужики. Калина воспрял духом.
Безродный делал все иначе: тайгу не корчевал, пашен не пахал. Он нанял мужиков, чтобы они нарубили леса; плотники начали строить дом, не обычный крестьянский дом, а двухэтажный. Строила вся деревня, за исключением Гурина и Калины. Первый не пошел из-за принципа, чтобы не помогать мироеду. Второй был зол на Безродного. На пол и потолки привезли высушенные и выдержанные плахи из Ольги; везли оттуда же гвозди и стекло. Стройка шла споро. Безродный часто ходил на охоту, добывал для строителей изюбров, кабанов, кормил людей досыта, бахвалился:
— Это разве охота! Я в Сибири до сорока соболей за зиму добывал, а сорок соболей — это, по сибирским ценам, две тысячи золотом. Здесь за них можно взять и все десять тысяч. То-то. Прознал я, что и панты стоят бешеные деньги, пятьдесят рублей фунт, а каждый бык дает пантов фунтов десять. А мне убить зверя — дело плевое, комару в ухо попаду…
— Хороший мужик, держаться нам надо его, заработать дает, не обижает едомой, — гудел Розов.
— Знамо, хороший, но чую, есть в нем какая-то червоточина. Стелет мягко, как спаться будет, — сомневался Ломакин.
Но старшину не слушали. Безродный кормит, поит, платит хорошо, и ладно. Станет он купцом в этом краю, и того лучше, не надо ползать за каждой мелочью в Ольгу.
И вот через месяц среди разлапистых лип поднялся светлый дом Безродного. Не дом, а игрушка: ставни и наличники под краской, крыша крыта тесом, полы и потолки расписывали богомазы из города. Нарисовали разных амурчиков со стрелами, Христа, бредущего по облакам, какого-то отрешенного, с пустыми глазами, богородицу с младенцем на руках и разные веселые картинки.