Между прочим, все три прибалтийские крохотульки смогли обеспечивать своим гражданам на пару десятков лет худо-бедно сносное существование исключительно оттого, что совершенно по-большевистски провели грабительскую земельную реформу. В Эстонии и Латвии новоявленная власть попросту конфисковала земли у прежних владельцев «некоренной» национальности, русских и немцев (а в Литве еще и у поляков), и кое-как наделила участками «коренных». Чем это отличается от той же коллективизации, лично мне решительно непонятно. Грабеж — он и есть грабёж, как его ни именуй и какими «национальными интересами» ни прикрывай…

В общем, в начале восемнадцатого года, куда ни взгляни, пышным цветом расцвели суверенитеты. Армии практически не существовало.

И правительству Ленина-Троцкого-Сталина пришлось подписать с Германией «похабный» Брестский мир.

Его тоже порой кое-кто рассматривает как «выполнение обязательств большевиками перед финансировавшими их немцами». Но жестокая правда истории в том, что воевать молодая республика попросту не имела ни сил, ни возможности. В первую очередь оттого, что никто не хотел воевать.

Кстати, по воспоминаниям Ф. Раскольникова, термин «похабный» выдумали не критики большевиков, и даже не Ленин первым его запустил в обиход: делегаты с фронта, добравшись до трибуны, в голос твердили одно: «Дайте мир, пусть похабный!».

Было бы самоубийством воевать с Германией — тоже разоренной и истощенной войной, но находившейся по всем параметрам в гораздо лучшем положении. Ленин и его сторонники это прекрасно понимали. Другую позицию занимали так называемые «левые коммунисты» во главе с «любимцем партии» Бухариным, за которым числилось одно-единственное достоинство: о чем бы ни зашла речь, он мог часами предаваться ужасающему словоблудию (за что насмешник Троцкий тогда же окрестил его «Коля Балаболкин»). Бухаринцы стояли как раз за продолжение войны любой ценой. Правда, при этом они не рассчитывали не то что на победу, но даже на ничью. Они с самого начала знали, что новорожденная Советская Россия тевтонами будет моментально разбита. Но этого именно они и жаждали, на несколько десятков лет предвосхитив знаменитый тезис председателя Мао: «Чем хуже — тем лучше». Дальний расчет у бухаринцев был незатейливый и людоедский: гибель Советской России под ударом кайзеровской военной машины должна стать примером и уроком для «мирового пролетариата», который, узрев этакое варварство, устыдится, воспрянет и поднимется на тот самый последний и решительный бой, сметая «старые режимы». О чем со свойственным ему всю сознательную жизнь простодушным цинизмом вещал тогда сам Коля Балаболкин-Бухарин:

«Наше единственное спасение заключается в том, что массы познают на опыте, в процессе самой борьбы, что такое германское нашествие, когда у крестьян будут отбирать коров и сапоги, когда рабочих будут заставлять работать по 14 часов, когда будут увозить их в Германию, когда будет железное кольцо вставлено в ноздри, тогда, поверьте, товарищи, тогда мы получим настоящую священную войну».

Однако после жесточайших дискуссий и накаленной сшибки мнений победила ленинская точка зрения, которую столь же цинично (но отнюдь не так простодушно) озвучил тогда же Троцкий:

«К мирным переговорам мы подходили с надеждой раскачать рабочие массы как Германии и Австро-Венгрии, так и стран Антанты. С этой целью нужно было как можно дольше затягивать переговоры, чтобы дать европейским рабочим время воспринять как следует самый факт советской революции и, в частности, её политику мира».

Другими словами, имело место лишь временное отступление, чего твердолобые бухаринцы как раз и не понимали… В нашей историографии (и отнюдь не одной лишь национал-патриотической) принято ругательски ругать Троцкого за его известную декларацию: «Войну более не ведём, мира не подписываем, армию распускаем». Но соль в том, что это была опять-таки вполне продуманная акция, о которой пишет сам Троцкий: «Известно, что даже в Германии, среди социал-демократической оппозиции, ходили настойчивые слухи о том, что большевики подкуплены германским правительством и что в Брест-Литовске происходит сейчас комедия с заранее распределенными ролями. Ещё более вероподобной эта версия должна была казаться во Франции и Англии. Я считал, что до подписания мира необходимо во что бы то ни стало дать рабочим Европы яркое доказательство смертельной враждебности между нами и правящей Германией. Именно под влиянием этих соображений я пришел в Брест-Литовске к мысли о той „педагогической“ демонстрации, которая выражалась формулой: войну прекращаем, но мира не подписываем».

Мне представляется, это вполне внятное и убедительное объяснение, как бы к Троцкому ни относиться. И Ленин, и Сталин, и Троцкий были гениями маневра (последний-до определённого времени, впрочем). Они тянули время. Они прекрасно знали, что европейский солдат любой страны точно так же смертельно устал сидеть во вшивых и мокрых окопах — и пример вышедшей из войны России выглядит заразительно…

А кроме того, большевики всерьез рассчитывали на германских «коллег», и эти надежды были отнюдь не беспочвенными: к тому времени всю Германию, без преувеличения, трудами тамошних социал-демократов и вообще левых сотрясали демонстрации, митинги и стачки в знак солидарности с Советской Россией. Это не выдумка последнего коммунистического агитпропа, это и в самом деле было…

Это сегодня, когда век двадцатый прожит и закончился, когда мы точно знаем, что же именно произошло, легко упрекать большевиков во всех мыслимых грехах. Но не стоит забывать, что в восемнадцатом году, если воспользоваться любимой фразой Ю. Тынянова, было «еще ничего не решено». Будущее ведь было несвершившимся! Никто тогда, не располагая машиной времени, не мог знать, что революции в странах Западной Европы в конце концов провалятся. Наоборот, шансы на их успех были все же велики…

Нелишне будет узнать мнение на сей счёт не самого бездарного писателя и не самого неумелого аналитика Герберта Уэллса. Вот что он писал в «России во мгле»: «Если бы война на Западе длилась и поныне (писано в 1920 г. — А. Б.), в Лондоне распределялись бы по карточкам и ордерам продукты, одежда и жилье» (как, между прочим, обстояло дело в Британии во вторую мировую, продуктовые карточки там были отменены лишь в 1954 г., гораздо позже, чем в СССР). И далее: «Если бы мировая война продолжалась еще год или больше, Германия, а затем и державы Антанты, вероятно, пережили бы свой национальный вариант русской катастрофы. То, что мы застали в России, — это то, к чему шла Англия в 1918 г., но в обостренном и завершенном виде… расстройство денежного обращения, нехватка всех предметов потребления, социальный и политический развал и все прочее — лишь вопрос времени. Магазины Риджент-стрит постигнет судьба магазинов Невского проспекта, а господам Голсуорси и Беннету придется спасать сокровища искусства из роскошных особняков Мэйфера…».

Вообще-то Уэллс любил побаловаться возведенными в крайнюю степень ужаса апокалиптическими картинками, и далеко не все его предсказания касаемо общественных изменений сбылись, в отличие от технических. Однако гораздо более прагматичный Ллойд-Джордж, не писатель-фантаст, а опытный политик, в речи от 18 марта того же 1920 г. говорил о революционной опасности в Англии почти теми же словами: «…когда дело дойдет до сельских округов, опасность будет там так же велика, как она велика теперь в некоторых промышленных округах. Четыре пятых нашей страны заняты промышленностью и торговлей; едва ли одна пятая — земледелием. Это — одно из обстоятельств, которое я имею в виду, когда я размышляю об опасностях, которые несет нам будущее. Во Франции население земледельческое, и вы имеете солидную базу определенных взглядов, которая не двигается очень-то быстро и которую не очень-то легко возбудить революционным движением. В нашей стране дело обстоит иначе. Нашу страну легче опрокинуть, чем какую бы то ни было другую страну в свете, и если она начнет шататься, то крах будет здесь по указанным причинам более сильным, чем в других странах».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: