Больше того, в другой части «Естественно-исторических вопросов» Сенека с одобрением излагает «египетскую теорию», в соответствии с которой существует четыре вида основных элементов, несущих в себе по два начала – мужское и женское. Воздух, вода, земля и огонь выступают то в мужской ипостаси, то в женской. Некоторые исследователи увидели в этой идее отдаленный намек на эннеаду (девятку), принятую в египетской теологии. Однако для образования эннеады здесь не хватает одного элемента, а предположение Э. Брейе о дополнении одной из «пар» понятием «пневмы» представляется недостаточно основательным. Скорее уж напрашивается мысль, что за изложенной Сенекой теорией скрывается космологическая интерпретация огдоады (восьмерицы), в частности, наиболее известной – огдоады Гермополя, согласно которой божества так же представлены в виде пар, олицетворяющих мужское и женское начала.
Подобные умозаключения возможны лишь в том случае, когда их автор близко знаком с египетским языком и священной письменностью, то есть иероглификой, которая в те времена считалась выражением космической и божественной сущностей. Фигура Херемона, написавшего книгу о символической письменности Древнего Египта, приобретает в этом контексте особую привлекательность. Перу Херемона принадлежит также труд о жизни египетских жрецов, в котором подробно объясняется, почему они строго придерживались аскетизма: не употребляли вина и мяса и блюли особую чистоту, не прикасаясь ни к чему мертвому. Общение с Херемоном всколыхнуло в душе Сенеки мысли, которые занимали его ум десятью годами раньше и которые он скрепя сердце забросил под давлением отца.
Пребывание в Египте, безотносительно к философско-религиозным проблемам, раскрыло Сенеке глаза на политическую реальность. Египет, входящий в состав Империи, оставался совершенно обособленной землей, в которой принцепс почитался наравне с богом. Незадолго до Сенеки здесь побывал Германик, без ведома Тиберия решивший ознакомиться с этой частью римских владений. Движимый преимущественно интересом к священным традициям, он поначалу не строил никаких далекоидущих политических планов, однако вскоре его захватил соблазн повторить попытку, предпринятую Галлом во времена Августа. В правление Калигулы, а затем и Нерона Египет не представлял для императорской власти первостепенной проблемы. Нам в этом аспекте интересно отметить, что Сенека, на протяжении многих лет принимавший активное участие в управлении Империей, успел проникнуться оригинальным мышлением египтян, благодаря поклонникам культа Изиды и Сараписа блиставшим далеко за пределами страны. Оно проявлялось не только в экономике – широко известно, что императоры запрещали членам сената посещать Египет, опасаясь возможных попыток лишить Рим надежного источника снабжения зерном, – но главным образом в определении самой природы монаршей власти. Именно Египет считался родиной религиозной мысли; египетские жрецы владели секретами чародейства и магии и выделялись из всех прочих, будучи самыми удачливыми предсказателями и самыми толковыми теологами. Тот, кому удалось бы добиться посвящения в их тайны и заручиться их поддержкой, мог надеяться на приобщение к такому знанию и получение такой власти, какая не снилась самому принцепсу.
Вот почему мы подозреваем, что Сенека не оставался в стороне от великого бурления идей, занимавших лучшие умы Александрии, и, вполне вероятно, пытался нащупать некий синкретический подход, который бы позволил объединить разрозненные направления мысли, владевшей восточным миром, в единый мощный поток. Он пытался «объяснить» с позиций эллинистического рационализма древние египетские верования, истолковать символику мифов, эзотерический смысл которых терялся за внешним фасадом народных сказаний. Жадный до нового знания ум Сенеки получил здесь обильную пищу, мощный толчок к проникновению в сущность бытия. Что бы там ни говорили, Сенека обладал истинно научным складом ума, заставлявшим его пристально вглядываться в окружающую действительность и стремиться к познанию истины.
Помимо коренного населения, самым авторитетным представителем которого, бесспорно, выступал Херемон, в Александрии проживала многочисленная еврейская колония. Иудейские мыслители также занимались разработкой обобщающих научных теорий в духе синкретизма. Символической фигурой в их ряду является для нас Филон, при Тиберии достигший здесь пика влияния. Подобно Херемону, Филон ставил перед собой цель перебросить своеобразный мост между эллинизмом и религиозным мышлением своего народа. Но если Херемон отталкивался в своих построениях от священной египетской традиции, то Филон стремился «объяснить» иудейскую традицию с точки зрения стоического рационализма. То, что Сенека встречался хотя бы с некоторыми мыслителями, близкими к Херемону, кажется нам весьма вероятным, но вот общался ли он с Филоном? Вообще, контактировал ли он каким-либо образом с представителями александрийской иудейской общины? Увы, мы вынуждены признать, что и на этот вопрос у нас нет определенного ответа, а есть одни предположения.
Совершенно очевидно, что в мыслях Сенеки и Филона имеются точки пересечения. Однако каждую из них можно объяснить ссылкой на общий источник и еще более широко – на положения классического стоицизма. Поэтому всякое утверждение о возможном взаимовлиянии обоих мыслителей будет носить характер допущения. В дошедших до нас сочинениях Сенеки нет ни намека на заимствования из иудейской философии, как нет никаких конкретных высказываний, позволяющих составить недвусмысленное мнение о том, что думал Сенека об иудаизме. Впрочем, есть один отрывок, случайно сохранившийся у Августина, на основании которого можно предположить, что отношение Сенеки к иудаизму не было целиком отрицательным и, самое главное, что он интересовался этой проблемой.
По словам Августина, Сенека ненавидел евреев и якобы называл их sceleratissima gens – преступнейшим народом. Но разве не очевидно, что он имел в виду их политическую ориентацию, последствия религиозной отчужденности, бесчисленные беспорядки, без конца вспыхивавшие в иудейских общинах по всему Востоку, наконец, их упорное нежелание почитать императорский культ? Голос государственного деятеля, озабоченного охраной общественного порядка, явно заглушает здесь голос философа. Действительно, та же самая цитата, приведенная Августином, содержит признание выдающейся заслуги еврейского народа, выгодно отличающегося от прочих народов тем, что он понимает «смысл своих обычаев». Это означает, что Сенека видел в законе Моисея рациональную основу, и, хотя большинство евреев этой основы не сознавали, дела это не меняло. Но и Филон всем своим творчеством стремился прежде всего к толкованию Закона с точки зрения разума.
Вместе с тем, принимая близко к сердцу общую тенденцию интерпретации иудаизма с позиций стоицизма, соглашаясь с ней в принципе, Сенека отнюдь не разделял всех выводов и заключений иудейских мыслителей. В одном из «Писем к Луцилию» он даже предпринял попытку самостоятельной трактовки еврейского обычая, запрещающего зажигать огонь в субботу. Любопытно, что версия Сенеки не имеет ничего общего с объяснением Филона, комментирующего тот же самый обычай в своей работе, посвященной «особым законам». Огонь, сообщает Филон, является орудием рабского труда; Сенека же полагает, что, во-первых, боги не нуждаются в освещении, а во-вторых, запах дыма неприятен и людям. Почти вольтерьянская ирония, сквозящая в этом замечании, вызывает серьезные сомнения в искренности интеллектуальной симпатии автора к еврейскому закону.
Проблема, однако, усложняется, едва стоит заметить, что отрывок, трактующий запрет на возжигание огня в субботу, взят из письма, почти целиком посвященного критике морали, основанной на паренетике, то есть эмпирическом изучении отдельных поступков. Критика эта заимствована главным образом у стоика Аристона. Но аналогичные идеи, причем выраженные практически в тех же самых терминах, встречаются и у Филона. Моисей, утверждает Филон, не пожелал ограничиться провозглашением простых и ясных законов, но попытался дать им объяснение, доказывая, что особый город иудеев есть образ универсального города. Поэтому напрашивается вывод, что Сенека и Филон независимо друг от друга обращались в качестве первоисточника к Аристону, если только ссылку на еврейский закон, вряд ли фигурировавшую у Аристона, не считать для Сенеки случайной. Возможно, ситуация прояснится, если мы допустим, что, вспоминая через тридцать с лишним лет о своем пребывании в Египте, Сенека возвращался памятью к тем оживленным дискуссиям о паренетике, которыми так увлекались александрийские евреи. Сама духовная атмосфера его рассуждений на эту тему определяется не школой, а гораздо более широким и комплексным подходом, о существовании которого он впервые узнал именно в Египте. Даже традиционные проблемы получили у него новое освещение. Он рассматривал их не только как стоик, но пропускал через призму общечеловеческого сознания, не забывая об их многогранности. Стоики полагали, что сформулированные ими выводы имеют универсальную ценность; Сенека попытался проверить эти выводы не только на греках или римлянах, но и на всех без исключения людях доброй воли, каких бы религиозных и нравственных принципов те ни придерживались.