Вскоре он вышел. Я в это время расставлял программы состязаний в столовой. В передней никого не было.
-- Мальчик уехал на охоту, -- сказал он -- Но разве на куропаток охотятся с револьвером и бюваром?
-- Глупости, майор! -- ответил я, догадавшись, что у него на уме.
-- Глупости или не глупости, а я сейчас же еду на канал. Мне что-то не по себе.
Он подумал с минуту и добавил:
-- Вы умеете лгать?
-- Вам это лучше знать, -- ответил я -- Это же моя профессия.
-- Отлично,-- сказал он -- Вы должны поехать со мною. И немедленно. Мы едем в икке на канал охотиться на антилоп. Ступайте возьмите ягдташ... быстро... и сразу сюда с ружьем.
Майор был человек решительный, и я знал, что зря он приказаний не отдает. Поэтому я повиновался, а по возвращении увидел, что он уже погрузил в икку ружья в чехлах и запасы еды -- все необходимое для охоты.
Он отпустил возницу и стал править сам. Через военный пост мы ехали медленно, но как только выехали на пыльную дорогу между холмами, майор пустил пони быстрой рысью. Лошадь, выросшая у себя на родине, может в критическую минуту сделать все, что от нее потребуют. Мы проехали расстояние в тридцать миль меньше чем за три часа, хотя чуть не уморили бедную скотину.
-- К чему такая безумная спешка, майор? -- спросил я.
-- Мальчик один, предоставлен самому себе вот уже два... пять... постойте!.. четырнадцать часов! Повторяю, мне не по себе.
Его беспокойство передалось мне, и я тоже стал подгонять кнутом пони.
Когда мы добрались до загородного дома инженера канала, майор крикнул слугу мальчика, ответа не было. Тогда мы подошли к дому, окликая мальчика по имени. Но ответа по-прежнему не было.
-- Он, видимо, ушел на охоту, -- заметил я.
И сразу же увидел в одном из окон маленький горящий фонарь -- "летучую мышь". Было четыре часа дня. Мы оба замерли на веранде, затаив дыхание, стараясь уловить каждый звук. И вдруг услышали: жжж... жжж... Несметное число мух жужжало в комнате. Майор ничего не сказал, только снял свой шлем, и мы тихо вошли внутрь.
Мальчик лежал мертвый на чарпаи посреди пустой, выбеленной известью комнаты. Выстрелом из револьвера он разнес себе череп в куски. Ружья в чехлах еще были связаны ремнями, так же как и спальные принадлежности, а на столе лежал его бювар с фотографиями. Он скрылся сюда от нас, чтобы умереть, как отравленная крыса!
-- Бедный мальчик! Ах он бедняга! -- тихо сказал майор как бы про себя. Затем он отвернулся от кровати и обратился ко мне: -- В этом деле мне нужна ваша помощь.
Понимая, что мальчик покончил с собой, я сразу представил себе, в чем должна заключаться моя помощь; поэтому я подошел к столу, взял стул, зажег чируту и начал просматривать бювар. Майор глядел через мое плечо и бормотал про себя: "Мы приехали слишком поздно!.. Как крыса в норе!.. Ах, бедняга!"
Мальчик, должно быть, полночи писал письма родным, своему полковнику и девушке в Англию, а закончив их, сразу же выстрелил в себя, ибо он умер задолго до того, как мы вошли.
Я читал все, что он написал, и листок за листком передавал майору.
Из его писем мы узнали, как серьезно он воспринимал все окружающее. Он писал, что "не в силах вынести бесчестье", его письма изобиловали выражениями вроде "несмываемый позор", "преступное безрассудство", "погубленная жизнь" и тому подобное. А кроме того, в письмах к отцу и матери содержалось так много личного, что публиковать это было бы святотатством. Наиболее трогательным было письмо к девушке в Англию. У меня перехватило дыхание, когда я прочел его, а майор даже не пытался сдержать слезы. Я почувствовал к нему уважение. Он читал, раскачиваясь из стороны в сторону, и плакал, как женщина, не заботясь о том, что я это вижу. Письма были так мрачны, так безнадежны, так хватали за душу! Мы забыли о всех безрассудных поступках мальчика и помнили только о бедняге, который лежал на чарпаи, и о листках в наших руках, исписанных каракулями. Было совершенно невозможно отправить эти письма в Англию. Они разбили бы отцовское сердце и, уничтожив веру матери в своего сына, погубили бы и ее.
Наконец майор вытер платком глаза и сказал:
-- Ничего себе, приятное известие получит английская семья! Что же нам делать?
Памятуя о том, зачем майор привез меня сюда, я ответил:
-- Он умер от холеры. Мы были около него в это время... Мы не можем ограничиться полумерами. Идемте.
И началась одна из самых трагикомических сцен, в которых я когда-либо принимал участие. Стряпня огромной лжи, изложенной в письме, подкрепленной свидетельскими показаниями, -- и все это только для того, чтобы утешить родных мальчика. Я стал набрасывать черновик, а майор время от времени вставлял свои замечания и одновременно собирал листки, написанные мальчиком, и бросал их в горящую печь. Когда мы принялись за эту работу, был тихий, знойный вечер, и лампа светила тускло. Наконец мне удалось найти вполне удовлетворительный вариант случившегося. В нем говорилось, что мальчик был образцом всех добродетелей, что в полку его любили и полагали, что его ожидает блестящее будущее, и тому подобное. Я писал, как мы ухаживали за ним, когда он заболел. Зачем? Вы понимаете, тут уж было не до мелкой лжи -я сообщил, как он умер, не испытывая никаких страданий. Пока я все это писал, думая о несчастных людях, которые прочтут это письмо, слезы душили меня. Потом зловещая нелепость всего, что произошло, вызвала у меня смех, который смешался со слезами. Тогда майор сказал, что нам обоим надо бы выпить.
Страшно даже сказать, сколько виски мы выпили, прежде чем письмо было окончено. Но виски не оказало на нас никакого действия. Потом мы сняли с мальчика часы, медальон и кольца. В заключение майор сказал.
-- Нужно будет послать прядь волос. Женщины дорого ценят такие вещи.
Но, как вы сами понимаете, мы не могли найти подходящей пряди. Мальчик был темноволос. Майор, к счастью, тоже. Я отрезал ножом прядь волос у майора повыше виска и положил ее в сверток, который мы готовили. Приступ смеха и рыданий вновь овладел мной. Я вынужден был остановиться. Майор находился почти в таком же состоянии. Но мы оба знали, что худшая часть дела еще впереди.