Через неделю с небольшим Вера повела Корнелию в Витькин институт. И после этого Корнелия стала уходить туда каждый день. Это уже была работа, и я увидел, как Корнелия меняется прямо на глазах. Она стала держать себя увереннее, смелее. Она почувствовала, что входит в жизнь уже хозяйкой, а не гостьей.

— Ну, как — открыла она вам что-нибудь новое? — спросил я Витьку через полмесяца. Витька подвигал губами, пожал плечами.

— Кое-что есть… Какие-то частные проблемы физики и химии, над которыми у нас бьются, для нее решены. Она знает результаты, хотя и смутно понимает пути к ним. Но, в общем-то, она вряд ли совершит переворот в нашем уровне знаний. Видишь ли, старик, у нас теория на сотню лет обогнала практику. И обгоняет ее все больше и больше. А у них, возможно, такого разрыва не было. У них это могло идти где-то рядом. По крайней мере, их практика для нас теоретически почти решена… Все-таки это их практика того времени, когда у нас жил Софокл… — Витька вздохнул. — А насчет разрыва, может, я и неправ. Может, и у них был такой же разрыв. Ведь на корабль-то попали не сильнейшие ученые. На корабль-то попали практики… И большему, чем они сами знали, они не могли научить Корнелию… Для нас она, конечно, работник ценный. Она у нас останется… Может, она и еще что-то знает — важное и нужное нам. Да мы не догадываемся об этом спросить. А она не знает, что нам это нужно… Со временем выяснится…

Вскоре нас с Виктором пригласил к себе начальник городской милиции. И сказал, что ему звонили, что теперь он знает все необходимое, я что пора выписывать нашей римлянке паспорт.

— А вообще-то хотелось бы с ней познакомиться, — улыбнувшись, добавил он. — И лучше — не в служебном кабинете…

— Приходите ко мне на день рождения, — пригласил я. Познакомитесь…

— Что ж, спасибо. Приду…

В январе мне стукнуло двадцать шесть. И впервые за все мои двадцать шесть лет на моих именинах был милиционер. И даже не просто милиционер, а начальник городской милиции, которого я представил Корнелии как своего сослуживца.

Он пил за мое здоровье и за здоровье Корнелии, и Корнелия ему очень понравилась, и, когда я вышел проводить его до угла, начальник милиции сказал мне, что за такую девушку стоит бороться, что мы с Витькой все делали правильно и что будет, конечно, очень жаль, если она улетит к своему Гао.

— Принесите ее фотографии, — сказал он. — И пусть она напишет заявление. Все-таки речь идет о гражданстве…

Фотографии мы с Витькой вскоре принесли. А заявление Корнелия писать не стала. Она очень легко поняла, какое заявление от нее требуется. И сказала, что такое заявление писать рано — она ведь еще не решила… Она не хочет обманывать гостеприимную страну, которая ее приютила. Она скажет и напишет о своем решении тогда, когда это решение созреет.

— …Ну, что ж, пусть зреет, — усмехнувшись, сказал нам начальник милиции. — Не надо ее торопить. Рассуждать так, как она, могут только очень чистые люди. Когда решит — скажете. У нас теперь задержки не будет.

Я ждал. Терпеливо ждал недели, месяцы… Должна же она когда-то что-то решить!.. И, может, мне пришлось бы ждать еще очень долго — до самого конца того срока, который установил Корнелии Гао, если бы не один случай. Этот случай мне показался совершенно пустяковым. Но для Корнелии он почему-то определил все.

Это было уже в марте. Первые весенние оттепели чередовались с последними морозами. Снег то падал, то таял. Корнелия жадно смотрела на этот снег, ловила снежинки на варежку, — на язык. Она знала уже, что этот снег — последний. Она всю зиму не переставала удивляться снегу и восхищаться им. Она каталась в парке на санках с таким же удовольствием, как пятилетняя девочка. Она научилась к середине зимы потихоньку ходить на лыжах и по воскресеньям не давала ни мне, ни Витьке с Верой покоя — требовала, чтобы мы шли с ней в лес. Одна она уходить в лес на лыжах еще боялась. Девочкой она видела снег в Пантикапее, но никогда не видала его так много и никогда не предполагала, что он может лежать на земле так долго. Она до сих пор считала снег чуть ли не чудом природы, жалела о том, что зима кончается, и, мне казалось, думала, что может никогда в жизни не увидеть больше такой зимы.

Как-то в субботу, в сильный мартовский гололед, мы спешили с Корнелией в магазин. Через полчаса мне предстояло читать лекцию на юридических курсах, а хозяйке, которая готовила нам обеды, вдруг понадобилось кое-что из продуктов, и она побоялась выйти на скользкую улицу сама. Решили, что Корнелия проводит меня в магазин, а потом отнесет продукты домой. Ходить в магазины сама Корнелия еще не решалась. Продавцы плохо понимали ее, порой отпускали ей не то, что нужно, а она стеснялась поправить их.

В общем, в тот день мы шли в магазин. И спешили. Почти бежали. Потому что опаздывать на курсы я не мог.

Когда мы перебегали поперечную улицу, вдруг занесло юзом грузовую машину, которая сворачивала за угол впереди мае. Описывая широкий полукруг по обледеневшей мостовой, кузов машины двигался прямо на нас, а мы, разбежавшись, уже не могли ни остановиться, ни отбежать, ни отскочить в сторону.

Я бывал в подобных переплетах и знал, что какая-то жертва неизбежна. Лучше — меньшая. Поэтому я быстро выставил вперед левую руку, зная, что машина может сломать ее, но зато это спасет нас обоих.

Толчок был сильным. Но я успел передать его Корнелии, которая была оправа. Она отлетела в сугроб возле тротуара. Я упал под машину, и ее колеса пронесло в нескольких сантиметрах от моих ног.

В общем, ничего страшного не произошло. Я поднялся, поднял Корнелию, ощупал левую руку. Она сильно болела, но была цела. По крайней мере, все движения были свободны.

Мы с Корнелией отряхнули друг друга и побежали дальше. Нам было некогда. И потом, как мы и собирались, мы купили продуктов, и Корнелия понесла их домой.

В эти немногие минуты мы ничего не сказали друг другу.

Когда вечером я пришел домой, я сразу заметил, что Корнелия какая-то необычная. Она была возбуждена, и это возбуждение чувствовалось в каждом ее движении, в каждом жесте, в каждом слове. Она весь вечер не отходила от меня, заставила меня бросить все дела и слушать итальянские пластинки. Она старалась прикоснуться к моей руке своею и даже два раза как бы невзначай погладила мои волосы.

Такого с ней раньше не бывало. Но я еще боялся верить этой перемене, боялся радоваться. Вдруг завтра утром все это исчезнет так же неожиданно, как и появилось?

Но я боялся зря.

Ночью Корнелия сама пришла в мою комнату. И разбудила меня. И сказала, что она все решила, что она остается, потому что не может без меня.

…Лишь потом, через много дней, когда мы стали потихоньку приходить в себя от первой, оглушающей волны счастья, Корнелия объяснила мне, что уличный эпизод ей на многое открыл глаза. Она поняла, что не может жить без меня и вообще без современных людей нашей земли, которые стали ей близки и понятны за эти месяцы.

Она сама вспомнила о том, что ей надо написать заявление. Она сама пошла потом за паспортом. Ей выдали обыкновенный советский паспорт. Там был указан вполне обычный год рождения — 1941-й.

Там была указана вполне современная национальность итальянка. И там была написана совершенно русская фамилия Сергеева.

Это моя фамилия. Это я Сергеев. Мы решили, чтобы Корнелия сразу выписывала паспорт на эту фамилию. Все равно из паспортного стола мы сразу пошли в загс. А зачем менять только что полученный паспорт?

В этот день Корнелия сказала мне:

— Я должна сообщить обо всем Гао. Он ждет ответа.

— Нам можно будет услышать его? — спросил я. — Мне и Виктору. Витька ведь давно ждет твоего разговора с Гао…

Корнелия задумалась. Потом тихо сказала:

— Хорошо. Вы увидите его. И вы и Вера. Она ведь тоже ждет этого разговора… Только он не должен видеть вас. Мне кажется, ему это будет больно…

И вот мы с Витькой и Верой уже сидим в комнате Корнелии, и она вынимает из тумбочки блестящий ящичек и слегка поворачивает его ручку. Блестящая белая пленка бесшумно сползает с ящичка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: