«Погоди. Надо снова. А тот, кто кричал… Значит, погубил не снег, не горы, погубил человек… А какой конец ждет меня, Аспана-старика? Когда похоронят меня в той же могиле? И много ли будет искренне плачущих? И главное: стоило ли выползать на брюхе, словно ящерица, лишенная хвоста, для того, чтобы видом своим пугать живущих?»

Ах, как долго он мучился когда-то, ища ответы на эти вопросы! Стоит ли снова возвращаться туда, где и без него много споров, страданий, несправедливости и лжи?

Не лучше ли уйти вслед за Табунщиком, и пусть засыплют землей, поставят на грудь тяжелый камень, придавят надежно, чтобы не поднялся, не вступил снова в спор за счастье и достаток, и главное — чтоб не открыл преступление, не плюнул в лицо «тому, кто кричал».

Аспан-табунщик решил уйти сам, и он лежит теперь в могиле, а тот, кто остался, не хочет умножать распри и продолжать бесконечную цепь сведения счетов, поисков виновных. Разве возможно восстать против времени? И разве не затем он, лежа под зимним, сверкающим далекими холодными звездами небом, следил, как движется это время, и, когда оно повернулось, выплыл из небытия, чтобы стать доказательством необходимости своей жизни и своего простого дела.

Когда Аспан-старик дошел до середины бутылки, день прояснился совсем, потихоньку стал набирать силу мороз. Пока только пощипывал щеки. Гнедая кобыла оживилась, принялась за дело. Расчищая копытами снег, добывала траву. На верхушки деревьев уселись воробьи, притаившиеся где-то на время бурана. Но снежные тучи, похожие на куски простокваши, плавающие в жидко-голубом молоке неба, медленно двигались к горам. Они собирались на плечах Тарбагатая, тесно висли на вершинах сосен, словно зацепившись за них.

Аспан-старик оглянулся, отыскивая, не показался ли где-нибудь кто-то из чабанов. Пользуясь затишьем, чабаны могли двинуться к аулу. Это было бы очень некстати, пришлось бы делиться вином, а он, усевшись вроде сурка, сейчас не жаждал компании. Кроме того, пристали бы с расспросами: что выгнало из дома в такой буран, зачем потащился к могиле? Или еще хуже — промолчали бы, а удалившись, начали бы крутить пальцем около виска и посмеиваться.

Разве мог он объяснить кому-то, что приехал посидеть на мерзлом холме, чтобы не чувствовал себя одиноким в этот страшный джут[8] Аспан-табунщик?

И было совсем тайное: догадавшись, что сын собрался на Алатай, отец понял, что, несмотря на белую пургу, на опасность заблудиться и сгинуть, он должен поехать сюда. Подвергая риску свою жалкую безногую жизнь, он вымаливал у кого-то снисхождения к судьбе сына.

Сын отправился в трудный путь. Его путь.

…Тридцать лет назад он тоже двинулся к Алатаю. Тогда выпал точно такой же густой снег — предвестник джута.

Горе — ящур, и как ящур оно может прицепиться, переходить от одного к другому. Аспан испугался своих мыслей, прошептал: «О боже, отвороти лицо такой напасти от нас! Отвороти! Может, тот, кто лежит в могиле, забрал с собой конец нити несчастий… Да, да, несчастья имеют свойство цепляться к роду. В ауле есть такие невезучие…»

Человек по имени Дуржин был застрелен в тридцатом году на перевале, его сын исчез через семнадцать лет, внук попал в тюрьму, дочь умерла в годы войны. О воля божья, некоторые ходят по жизни, развевая на ветру чубы, хотя и глотают верблюда со шкурой, а другие — мышь не обидят, а все несчастья липнут к ним как репей.

— Отвороти лицо! — Аспан-старик потряс бутылкой, взбалтывая вино, и сделал большой глоток. — Вернулся бы целым и чтоб, не страшась, перешел Чертов мост, эти слова он проговорил громко, как заклинание.

Он знал, что сын пойдет к Чертову мосту. Выберет короткую дорогу, не зря не захотел переждать пургу. Как жалел сейчас Аспан-старик о сказанных когда-то, в минуту слабости, словах. Он сказал «Не повторяй мою судьбу».

Как знать, может, из-за этих слов его сын выберет дорогу через Чертов мост; может, из-за них всегда и во всем подражал отцу. Разве теперь разберешься, кто для кого был опорой все эти годы: отец вырастил сына или сын помог выжить отцу…

Гнедая кобыла вдруг громко и жалобно заржала.

— Пасись, родимая, — сказал Аспан-старик, — тебе и мне что осталось, если не жрать и спать. — Он разгреб снег у изголовья могилы и тихо зашептал: — Пожелай жизни Аману, пожелай вернуться невредимым. Если человек желает добра другому человеку, то не бывает таких, как я. Если бы так было всегда, я бы не сидел здесь, обхватив руками культяшки… Но в наше время жизнь не баловала таких, как мы, не оставляла ни сил, ни времени для мыслей о других. Да что о других — о себе забывали. Переезжая через Чертов мост, я не сказал «бисмиллахи» и остался под снежным завалом. Не на один день остался, и мало было тех, кто бросился сразу на поиски, и мало было тех, кто хотя бы молился за меня. Но поднимусь-ка с места, чем нести чепуху…

Он резко подался вперед и, вспомнив, что он хуже маленького ребенка, крепко обматерил себя.

— Проклятье на твою голову, свихнувшийся Аспан-старик, какой дьявол опутал тебя, что ты забыл, кем стал! Трухлявый пень…

Он ругал себя нещадно и думал, что все же это неплохая примета: забыть о своей ущербности в то время, когда его сын находится на пути к аду.

Горизонт снова приблизился, а небо опустилось и было злым, как табунщик, потерявший всех своих лошадей.

Хотя едва перевалило за полдень, наступили сумерки, и все вокруг снова притихло, затаилось в ожидании беды.

Краса Алтая — игривая Бухтарма — начала глухо постанывать, словно невестка, обиженная в доме мужа Потом заплакала навзрыд, ей вторили тоскливым посвистом тугаи.

«Много плачущих будет у природы». Аспан-старик сделал последний глоток, сунул бутылку в снег: весной заберет. Сколько их накопилось бы здесь за тридцать лет! Можно было бы соорудить красивый памятник Табунщику. Пирамида бутылок. Скрепить их цементом. Как бы они играли на солнце летом, гудели бы заупокойную песню, вторя алтайскому ветру, зимой.

Аспан-старик пожалел, что эта замечательная мысль пришла так поздно. Вряд ли до конца жизни здесь теперь наберется пустых бутылок для большой пирамиды. Он снова крепко завязал под подбородком шнурки треуха, застегнул полушубок, натянул меховые рукавицы. Позвал гнедую: «Мох, мох!» Она покорно подошла и даже, кажется, чуть присела. Прямо с могильного холма, так было сподручнее, Аспан-старик, ухватив могучими руками седло подтянулся и взлетел на него.

— О боже сохрани сына моего! — Провел ладонью по лицу и, понукая кобылу, направился к аулу.

За спиной остался холмик с примятым снегом и березовый курук, издающий на ветру бесконечную унылую песню. В этой песне звучали и неизбывная тоска, и неведомая мечта, и тайна чьей-то души. Аспан не оглянулся, лишь пустил гнедую рысью: надо быстрее добраться до дома, заняться скотом, ведь сын на Алатае, а завтра же Новый год. А песню курука он знал наизусть.

* * *

К полудню управляющий отделением совхоза «Енбек» Аман Аспанов достиг подножья гор Тарбагатай, тут его и застал буран. Не стало видно конских ушей. Он ехал осторожно, чутко прислушиваясь к поступи лошади. Взбирался на вершину по извилистой, словно рисунок на подушечке большого пальца руки, дороге, построенной еще пленниками первой мировой войны с австро-венграми.

Путь носил название «Ирек»[9] и вел к единственному перевалу по ту сторону Алтая. Путь всех чабанов и табунщиков. Одолевали они его с молитвами, прося снисхождения у бога, вспоминая грехи свои.

Человек-Олень img_5.jpeg

Чуть в стороне еще тропа, но по ней мог пройти только один всадник, да и то не всякий, а жигит из жигитов, с сердцем, покрытым щетиной, и на коне, чтоб всем коням конь. По этой тропе в лютые зимние дни без риска потерять голову живой душе не пройти.

По Иреку же в летние месяцы носятся машины, а зимой только всадник может проехать, но молча и не спеша.

вернуться

8

Джут — падеж скота в гололедицу.

вернуться

9

Ирек — Извилистый.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: