«Зачем же ты жалеешь сейчас, что стал табунщиком? Зачем вспомнил о давних, казалось, забытых словах отца?»
Это всего лишь мимолетная слабость перед исчезновением навеки.
«Мышь, родившаяся на мельнице, не боится ее шума, — сказал Аспан, — ведь едва раскрыв глаза, ты увидел косяки лошадей, отца на коне в вечной погоне за этими косяками. Пил кумыс, ел казы-карта, жал-жаз[23], до сих пор не брал в рот куска хлеба, только лепешку, не ездил дальше райцентра. Что увидел в гнезде, то и поймал. Что позорного в том, что повторил жизнь отца!
Прощай, Табунщик!
Всю свою долгую ли, короткую ли жизнь ты не рыскал ветром, надев набекрень шапку, предаваясь безумному веселью. Ты не замутил родник своей судьбы и, хотя много раз раскалывалась от боли голова, ныли от усталости ноги, не проклинал никого, не рвался ухватить чужое. Ты думал: «В этом мире и без меня достаточно стремящихся к тому, на что неспособны». Тебе — однолошадному табунщику — были чужды привычки тех, кто, сидя без куска лепешки, выбирает яства, кто, плетясь пешком, выбирает коня, тех, кто не стыдится своего жалкого характера и с ненавистью смотрит на сытую похлебку других. Ты прожил жизнь, не зная стона и жалоб. Ты всю жизнь считал, что счастье и богатство даются человеку от рождения, подарок аллаха, написанный на роду. Ты говорил: «Чем иметь силу величиной с гору, лучше везение с палец». У тебя была сила и не было везения. Наживая кровавые мозоли, ты тянул телегу своей судьбы, и вся твоя огромная сила уходила на эту простую и неимоверно тяжелую работу. Поэтому, если есть рай, тебе найдется в нем место.
Ты никогда и ни в чем не хотел мириться с теми, чья несправедливость попирает слабых, кто плюет на честь и совесть других.
Но как это было трудно! Твоя прямота подминала тебя же, твоя честность ложилась петлей на твою же шею. Ты боролся с лукавыми, лживыми, воюющими тайно. Сколько раз ты думал, что на войне было легче: там кровный враг стоял перед тобой и в твоих руках было оружие.
Но ты победил их, Табунщик, поверь мне!
Если время — вода, то простые люди, подобные тебе, остаются вечно неизменными, как камни на дне реки.
А разве мы с тобой белы как молоко, чисты как вода? Разве безгрешны? Кто знает, за какие грехи послана тебе эта мучительная смерть? Но какими бы ни были твои грехи — большими или малыми, — постарайся умереть достойно, без стона, без крика. Крик не помогает ничему, даже не облегчает смерти.
О боже! Тот крик. Ведь голос, свалившийся с гор снежным обвалом, был так похож на надтреснутый голос управляющего… Он стучал в конторе по столу и кричал, кричал… Неужели это он поехал в горы в зимнюю стужу, чтобы погубить меня?
Я не дам себя погубить. И даже если мне придется расстаться с тем, что отличает меня от ползающих по земле, с моими ногами, я не дам погубить себя. Я человек. Я прощусь с тобой навсегда, бессловесный табунщик, единожды восставший и заплативший за это жизнью. Я прощусь, и это будет нашей с тобой тайной. Но я никогда не забуду тебя, и если останусь жив, я погребу тебя, как подобает быть погребенным жигиту.
Ах, как тепла эта ночь!
Ни один человек на земле не может сказать, насколько хватит у меня сил. Ни один человек не может сказать, какая разница между смертью ученого с великим именем или честолюбивого политика, стремящегося к власти над миром, и смертью простого табунщика. Если гибель смертных так же похожа, как их рождение, то разнит их только жизнь. В ней кроется ответ на все вопросы. Его не найти на небе. Бедный отец, мечтал взлететь на небо, там надеялся найти и искупление грехов, и вечное блаженство. Он верил в это, иначе не назвал бы меня Аспаном.
Нет, и искупление, и счастье только здесь, на земле. Здесь человек должен утверждать справедливость. И хоть бей меня камнем, мой загнавший меня в капкан враг, хоть натрави всех дьяволов холода и боли, до тех пор, пока в этом мире есть хоть глоток воды для меня, я не уйду из него».
Аспан впервые понял, что поддаться смерти вот так, в безвестности и муках, когда еще не кончились его еда-питье, его хлеб-соль, — это поддаться своему ненавистному врагу. Злу. Ему захотелось встать и крикнуть, чтобы криком известить свою родину о том, что он жив. И, может быть, эхо донесет эту весть в аул?
Но сил не было. Аспан раскрывал беззвучно рот, пытался поднять голову, но ни одна снежинка не дрогнула на его ресницах.
— Ух, боже мой, как я устал! — неимоверным усилием выдохнул он и заставил себя открыть глаза.
Небо было совсем близким, одно небольшое усилие — и он может достать его.
Аспан смотрел на небо умоляюще и чуть качал головой, словно упрекая создателя за то, что вместо крыльев дал длиннющие руки.
«Ох, полететь бы сейчас… на земле есть умеющие летать, а ты создан бескрылым… А зачем тебе улетать, Аспан? Глупо искать землю, кроме этой. Ты еще не понял ее цену…»
Да, он, Аспан, должен остаться на этой земле, чтобы терпеть, любить, растить сына. И он отпускает Табунщика на небо, потому что смерть освободила его от всех грехов… Аспан не хочет никого винить, не обвинит и губительного эха, он позовет эхо проводить Табунщика в последний путь.
Прощай, Табунщик!
Аспан собрал все свои силы и сел. Завернутые в белый саван горы окружали его, могучие деревья поникли белыми чалмами, словно старики, собравшиеся на отпевание.
— Проща-а-ай! — протяжно крикнул Аспан. — Проща-а-ай!
— А-а-а, — ответили эхом горы.
— А-а-а, — ответили эхом ущелья.
— Прощай!
По этому крику нашли Аспана те, кто вышел его искать.
Когда занесли в зимовье, ударил чудовищный запах. Сняли шубу, жилет из кожи, увидели подгнившее белье.
— Человек сильнее самой выносливой собаки, — сказал старый пастух, хозяин зимовья. — Надо раздеть его догола, натереть снегом, потом жиром барсука. Он выживет.
Табунщиков замучили сапоги Аспана, никак не снять, пришлось располосовать ножом заледеневшую кожу. Они отшатнулись, увидев его ноги.
— Сколько дней он пролежал под снегом? — спросил пастух.
— Не знаем.
— Я никогда не видел такого крепкого здоровья, он должен выжить.
— Пусть исполнятся твои слова.
— Смотрите, он плачет.
— Нет, он уже не плачет, это растаяли прежние слезы, что льдом застыли в его глазах. Анырмай, ребенок его, так мал, так мал, — повторял без конца старик, растирая огромное, невыносимо смердящее, безжизненное тело.
Перед глазами синяя пелена, в ней копошатся полчища черных муравьев. Иногда они заползают в рот, забивают ноздри, невозможно дышать. Нестерпимая мука, он не может избавиться от нее, неведомая сила распластала его, прижала к чему-то жаркому, липкому, влажному. Потом пелена спала. Он открыл глаза, увидел Камку и прижавшегося к ней испуганного сына. Какой-то человек в белом халате, скрестив на груди руки, пристально смотрит на него. Шевелит губами.
— Где у вас болит? — наконец доносится далекое эхо. — Где у вас болит, где у вас болит…
— Конечности ног ноют нестерпимо, — отвечает Аспан и переводит на сына взгляд. — Подойди, мой жеребенок, — зовет он хрипло. Голос срывается. — Подойди же, мой единственный.
У мальчика от ужаса расширились глаза, он намертво вцепился в мать, и нет такой силы, чтобы оторвать его.
«Не узнал меня. Лицо, наверное, почернело, обморожено», — думает Аспан, смотрит вопросительно на врача, ожидая слов ободрения и утешения.
И врач говорит им:
— Будете жить сто лет. — Потом он почему-то кивает Камке на дверь, прося выйти.
Камка уходит с мальчиком, врач за ними. Напротив Аспана окно, за ним сверкающая белизна большого двора. Аспан видит лошадь, запряженную в розвальни, и узнает ее, хотя вся она в инее, на морде сосульки. Эта лошадка знакомая, она из родного аула. Значит, он в районной больнице, и Камка приехала на этих розвальнях.
Возвращается Камка, подталкивая вперед мальчика.
— Подойди к отцу, — приказывает твердо.
Как обнять сына, как прижать к себе, если вместо рук две забинтованные дубины? Мальчишка приник к нему и затих, словно испуганный козленок.
23
Казы-карта, жал-жаз — деликатесы из конины.