— Не можем, ага! Нас самих в Айыртау за сеном гонят, — отвечал за всех Нуржан.
— О аллах! Чего я время только зря теряю? Пять-шесть овечек сдохло, наверное, пока я здесь с вами… — с отчаянием вскричал всадник, взмахнул камчой, огрел лошадь и умчался в снежном вихре — лишь пар взвился над тем местом, где только что был его разгоряченный конь.
А снег шел и шел.
У Аманжана мать была самой молчаливой женщиной на свете. Никто еще не слышал, чтобы она сказала кому-нибудь, мол, зайдите к нам или как поживаете, — хоть какое-нибудь приветливое слово. Посмотрит исподлобья, беззвучно пошевелит губами и прочь отойдет. Даже не по себе становилось при встрече с нею. Но, хотя и не водилась ни с кем, удивляла она аул безотказностью в одном деле: вязала всякому, кто только попросит, чулки, шаль или свитер, варежки. И большую часть дня просиживала над вязанием, забросив все домашние дела. Сын ее, Аманжан, часто ругал ее, считая, что люди пользуются необъяснимой простотой и безотказностью его нелюдимой матери, но Ундемес-шешей, Молчунья, не отвечала ему и продолжала заниматься своим любимым делом. И лишь изредка, в минуту полного уединения, она принималась напевать что-то печальное, невнятное и красивое; крупные слезы капали тогда на бесконечное ее вязанье.
Эта женщина была из чужих краев. Приехала она откуда-то со стороны Айыртау, и о ее прошлом никто не знал в ауле. Аманжана она принесла за пазухой, а теперь он вымахал в здоровенного жигита. Такой, как говорится, пнет железо — и напополам… И нравом был не в мать — строптивый, дерзкий. Отец его был неизвестен, носил он материнскую фамилию. Когда Аманжан подрос и смог задать матери очень важный для себя вопрос: «Где отец?» — она лишь коротко ответила: «Погиб на войне…»
Что ж, война многое напутала в мире. Явила людям, что в жизни не так просто определить хорошее и плохое. Многих она обвинила, а многих и оправдала. Многое скрыла в себе и навеки утаила. Так Аманжан, родившийся в сорок шестом году, не мог понять, каким образом отец его погиб на войне, которая кончилась, как известно, в сорок пятом. Но об этом никто особенно не допытывался, ибо подобных несоответствий с рождением детей, отцы которых якобы погибли на фронте, было немало в ауле. Война, как говорится, списывала все.
Молчунья сидела в углу комнаты и пряла шерсть. На приветствие парней, топтавшихся возле порога, стряхивая с себя снег, ответила беззвучным шевелением рта — и ни слова.
— А-а… не глядите на нее, — сказал Аманжан, — она ведь у меня каменная. — И он полез за печь, вытащил деревянный ушат с бузой.
Ундемес-шешей лишь пристально посмотрела на сына. Нуржану было стыдно за грубость и пренебрежение, открыто проявляемые Аманжаном по отношению к матери. Он потупился и стиснул зубы.
И вот, сидя за круглым низеньким столиком, парни пьют хмельную бузу, густую, с хлебным привкусом.
— Хорошо-то как! — говорит Бакытжан, утираясь рукавом — В животе аж запело от радости. Может возьмем с собой в дорогу?
— Сказал… Да ведь замерзнет на морозе, — возражает Аманжан.
— Ох, не хочется мне соваться в эту дыру, — признается Бакытжан. — Из-за вас только и согласился. Все же вместе учились десять лет, вместе собак гоняли.
— Да и мне что-то неохота ехать, — подхватывает Аманжан. — А ты, Нуржан, был ведь там осенью. Говорят, люди в тех краях нехорошие.
— Люди неважные, — ответил Нуржан. — Тогда мы чуть не замерзли, никто нас к себе не пускал. Еле до дома добрались… А ехать все равно придется. Согласились ведь…
— Буза твоя мне в башку ударила, — сказал Бакытжан, рыгая.
— Рахмат! — поблагодарил Нуржан. — Теперь пойдем домой, собираться надо. А я как знал — велел своим баньку затопить.
— Позови, как будет готова, — наказал Аманжан. — Перед дорогой не грех и попариться.
Когда уходили гости, хозяйка не ответила на их прощанье, как не отвечала и на приветствие. Словно ничего не слыша, Ундемес-шешей пряла шерсть.
У Нуржана мать тоже была безмужней — осталась с молодых лет вдовой. Двое детей ее — сын и дочь — были совершенно не похожи друг на друга. Нуржан — жигит смуглый, курчавый, черноволосый, а сестра его — белолицая, с серыми глазами. По этому поводу сплетни по аулу ходили разные, и в детстве Нуржана часто дразнили… Он однажды спросил у матери, где его отец, на что получил обычный незамедлительный ответ: «Погиб на войне…» Хотя он, как и многие, тоже родился в сорок шестом году. Так что впоследствии способен был понять, что к рождению ему подобных и к их безотцовщине отношение имели не погибшие солдаты, а те, которые вернулись живыми с фронта.
И у Бакытжана, мать которого получила похоронку еще в годы войны, отцом был, наверное, кто-то из ныне здравствующих и, может быть, хорошо знакомых ему людей аула. Но кто? Проклятая война смогла и таким образом осиротить детей.
Узнав, что сын собирается позвать в баню друзей, мать Нуржана возмутилась сначала:
— Да что у них, матерей своих нет, что ли? Руки у них отсохнут, если затопят баню? Небось сиднем сидит эта Ундемес-шешей, словно младенец на овчине, и делает под себя, ленясь выйти на двор. Знай шерсть теребит, а о сыне ведь не подумает! Бедняга, как он только терпит такую мать? Уж пускай идет да помоется, жалко ведь парня, — неожиданно завершила она.
И вскоре трое жигитов, забыв о нескончаемом снегопаде, о белых мухах, реющих в холодной мгле, мылись в крошечной бревенчатой баньке, вскрикивая, покрякивая от блаженства. Натирали друг другу спины, весело болтали, смеялись. Начали париться, взяв по березовому венику; плеснули на раскаленные камни воду из ковша и когда обжигающий пар взметнулся к потолку, принялись яростно нахлестываться мокрыми вениками. Самым стойким оказался Аманжан, и когда двое его приятелей с криком «ойбай» отступили к двери и припали головами к порогу, детина вновь плеснул воды на горячие камни и стал что есть силы лупить веником по своему горячему телу. Нуржан и Бакытжан, распластавшись у раскрытой двери на полу, хватали ртами холодный воздух, словно рыбы, вынутые из воды.
— Ух, здоров париться! — крикнул Бакытжан. — И брат его Жанузак такой же. Наденет рукавицу — и давай хлестаться. По пять часов из бани не вылезает… раз пятнадцать за это время пить попросит. Дети его, все десять штук, попеременке бегают от дома к бане, таскают холодный айран.
— Эй, чего раскисли! — заорал на них Аманжан с полка. — Вот как плесну кипятком на голые задницы!
— От тебя, черт, всего жди! — опасливо проговорил Нуржан, споласкивая холодной водой лицо. — Ну как, прошла чесотка? Можно хоть дверь пошире раскрыть?
— Обожди! — задыхаясь, хрипел Аманжан, неистово шлепая себя березовым веником; тело его было в багровых рубцах и пятнах, словно ошпаренное.
Пахучий, перехватывающий дыхание пар рвался из горячей бани наружу. Низенькая алтайская банька, срубленная из лучшего леса, была гордостью и утехой каждого дома в ауле. Не только мылись в бане, но и недуги свои лечили, простуду из тела изгоняли. Дров хватало, топи сколько влезет, раскаляй хоть добела камни! Воду приносили ведрами, грели ее в огромном котле, вмазанном в печь… Бросали в кипящую воду веточку арчи, чтобы всласть побаниться в духовитом целебном пару. Верили старики в целебные свойства смолистой арчи, а Жанузак, старший брат Аманжана, пользовал от простуды ее растертую кору, сворачивал из нее самокрутку и выкуривал. Люди шутили по этому поводу: стоит, мол, чихнуть Жанузаку, как он хватается за свой арчовый порошок…
— Уа! Хорошо-то как, братцы! — заорал Аманжан, спрыгнув с высокого полка.
Он окатился холодной водою и, налетев на Бакытжана, притулившегося у раскрытой двери, с размаху шлепнул его по влажному заду. Тот с жеребячьим визгом отскочил в сторону.
— Ты что, одурел, дьявол?
— Эх! Курдюк у тебя симпатичный!
— Я вот тебе, акри…
— Извиняюсь! — И Аманжан расхохотался. — Приглашаю вас вечером в кино! Бесплатно проведу!
И Бакытжан, громадный жигит, вмиг успокоился и даже просиял от такого оборота дела. Почесывая распаренный зад, на котором четко отпечатался след пятерни, парень с удовлетворенным видом вновь шлепнулся на свое место у банного порога.