Как-то один немецкий солдат из окопа напротив кричит мне: «Эй! Иса! Ну-ка, давай посмотрим, какой ты есть стрелок. Попади в клинок, я сейчас саблю вытащу». А я ему говорю: «Давай поспорим». Он пообещал мне, ребята, если проиграет, губную гармошку, торбу махорки да колбасы. И вот, товарищи, этот вражеский солдат выставил, значит, саблю и направил ее острием в меня. Вы, может, мне не поверите, ваше дело, но расстояние между нами было что-то около двух или трех километров. Взял я винтовку, призвал на помощь дух своего деда Ербалана, прицелился и нажал курок. Только зазвякало что-то. И вдруг истошный вопль моего немца. Что ж вы думаете? Пуля отбила от лезвия кусочек, и этот кусочек попал прямо в левый глаз немцу. Ну уж не буду напраслину возводить на человека, мужик оказался что надо. Проспоренное отдал, выполнил свое обещание. Колбаса-то, правда, была свиная, так я отдал ее русским солдатам. Ну что это вы расселись?! За дело приниматься надо!»
Так обычно ловко заканчивал свои истории бригадир и тут же вскакивал с места, словно боялся, что кто-нибудь задаст коварный вопрос и посрамит его…
Как-то Нурлан возвращался с поля и недалеко от аула увидел полуторку Кожака, самого что-то не было видно. Нурлан объехал нагревшуюся на солнце машину, от которой сильно разило бензином и еще чем-то затхлым. Запах бензина Нурлан не выносил с детства, его всегда от него тошнило, и он отъехал подальше. Огляделся вокруг и увидел Кожака. Тот сидел на земле неподалеку, обняв руками телеграфный столб, сидел скорчившись и плакал. Сначала Нурлан не поверил своим собственным глазам. Такой жигит, высокий, как телеграфный столб, гордый и чванливый немного, сидит и рыдает, будто женщина. Все это не вязалось с характером Кожака. Пришпорив коня, Нурлан подъехал к нему и спросил:
— Кожак-ага, почему плачешь?
Тот, однако, не поднял даже головы. Тогда Нурлан слез с лошади, подошел к нему и тронул за плечо. Кожак стрельнул в него диковатым взглядом и рявкнул:
— Убирайся отсюда! И не трогай меня! Я с отцом разговариваю.
Кожак был пьян, язык у него заплетался. Нурлан чуть отступил назад. Кожак через какое-то время как будто взял себя в руки и встал. Вдруг он поднял огромный камень, бросил его в телеграфный столб и заорал во всю глотку:
— Алло! Алло! — Он опять бросил камнем в столб так, что провода жалобно загудели. — Вы слышите меня? Где мой отец? Он танкистом был. Что вы говорите? Ничего не слышно, говорите громче, черт бы вас побрал! Погиб, защищая родину? Ну а где же мои дяди? Двое их было, братья отца? А где брат моей матери? Найдите мне их, к черту, всех!
Тоже погибли? Но почему именно они погибли, а трепач Иса вернулся? Почему, спрашиваю я вас? Алло! Скоро я приеду к вам на своей полуторке, заберу прах отца… — Он еще разок-другой стукнул камнем по столбу и отшвырнул его с яростью. Провода качались, стонали, будто продолжали говорить с кем-то, сообщая невеселую весть, потому что звон был грустный и протяжный.
Кожак, который сидел, понуро опустив голову, кое-как встал и, пошатываясь на неверных ногах, заковылял к своей разбитой вконец, неухоженной машине. Как будто оборвалась у него призрачная надежда, которой он жил до сих пор. Достав рукоятку из кабины, он принялся отчаянно заводить машину, но мотор не заводился. Тогда он повернулся к остолбеневшему Нурлану и заорал:
— Эй ты, сын Акима, иди крути, а я на газ нажму!
Нурлан забросил поводья на сук дерева и тотчас подбежал к машине, крутанул пару раз, и полуторка завелась, вся затряслась, зарокотала, будто бес в нее вселился.
— Пошел вон! — рявкнул Кожак. — Давай сюда рукоятку и мотай с дороги! Я поехал за останками моего отца.
Машина с ходу рванула и унеслась в облаке пыли, мотаясь во все стороны и каким-то чудом удерживаясь на дороге.
Нурлан не любил Кожака, но на сей раз пожалел его. Кожак был сиротой. Никто из его родных не вернулся с войны. А мать утонула еще в сорок третьем, когда возила сено через Бухтарму, провалилась под лед…
Сам Кожак теперь жил у каких-то дальних родственников. Ему было уже двадцать пять лет, но он все еще ходил в холостяках. Многие девушки в свое время посматривали на него влюбленными глазами, но он на них не обращал внимания. Никогда ни с кем не откровенничал, дружбы не водил и не делал никаких попыток за кем-нибудь поухаживать, как другие парни. Да и вообще поговаривали, что он немного не в своем уме.
Если в клубе, случалось, показывали кино или затевали игры, он приходил и, растворив настежь дверь пристально, исподлобья оглядывал всех большими черными глазами будто отыскивал своего врага. Потом закрывал пинком дверь и уходил. Случалось, что Кожак бесследно пропадал из аула, но после долгих поисков его все-таки находили. Такая дикость и загадочность в поведении Кожака постепенно оттолкнули от него всех аульчан.
С детства он был озорником. Старшие помнили, как он отбирал у мальчишек асыки и бросал их в Бухтарму, мол, это помощь фронту. Когда мать унесло под лед и люди уже перестали искать ее, он один, говорят, всю реку издолбил топором и нашел все-таки утопленницу. Сам положил окоченевшее тело матери на сани и привез домой. Говорят, с того случая и попортилась у него кровь. Чингизтайцы предостерегали своих детей: «Не надоедайте вы ему, не выводите из себя, а то, чего доброго, пристукнет до смерти, какой с него спрос, с полоумного». Но не было еще такого случая, чтобы Кожак хватал кого-нибудь за ворот. Только ходил неприкаянный по аулу, как вожак, потерявший свое стадо.
Анна как-то говорила Нурлану, что Луиза спрашивала у нее, все ли в порядке с головой у этого парня. Тогда Анна объяснила, что к чему. Луиза вздохнула и расплакалась, пожалела Кожака. Сказала, что надо как-то парню помочь, защитить от одиночества, в которое он невольно попал. Только человек этот должен быть добрым, иначе не найдет общего языка с Кожаком. Мать Нурлана, которая была при разговоре, возразила:
— Ну как тут подступишься к человеку который взбрыкивает, точно горный козел?
А отец сказал на это:
— Агрономша правильно подметила, что человек, который сможет повлиять на парня, должен быть добрый. А есть ли хоть один человек в нашем ауле, что хоть раз бы поговорил с ним по-дружески?
Мать даже расстроилась после слов отца:
— Да разве у одного Кожака такое горе? Мало ли в нашем ауле вдов да сирот осталось после войны? Не бродил бы лучше по аулу, а женился бы да жил как все люди! О господи! Вот дела-то!
Анна-апай вздохнула и согласилась:
— И правда, если бы полюбил кого-нибудь, может, и избавился бы от своего недуга.
Мать вдруг встрепенулась:
— А что, Аннушка, милая, пожалуй, готовь свою немочку, а?
После этих слов у Нурлана потемнело в глазах, и он выбежал на улицу. До самой полуночи не возвращался домой. Сидел на берегу, прислушиваясь к течению Бухтармы, горько обиженный на мать за ее опрометчивые слова. Как знать, думал он, не будет ли им тесно в одном ауле с Кожаком? И он с горечью признал, что желает всем сердцем ухода Кожака из аула и даже его смерти…
Однажды Нурлан лежал на берегу Бухтармы и читал книгу. Вдруг что-то заставило его обернуться, и он увидел Луизу. На ней было легкое белое платье с открытыми плечами и воротом, и она походила в нем на белую бабочку Алтая. Когда Луиза подошла к нему, он смущенно вскочил. Она осторожно взяла книгу у него из рук, полистала страницы и, покачав головой, вернула. Книга была на казахском. Голубые глаза ее искрились от смеха.
— Пошли купаться, — предложила она. Нурлан хорошо понял ее слова и смутился. По тем временам не в обычаях аула было, чтобы девушки и парни купались вместе. Он промолчал. Луиза посмотрела на него и снова тронула за руку: — Ты что, не хочешь купаться? Пошли.
Он нехотя поплелся за ней. Берега заросли тальником и березняком. То и дело на гладкой поверхности воды расплывались круги — это рыба вылавливала мух и кузнечиков, неосторожно угодивших в реку. В лесу звенели комары, скрываясь в тени от палящего солнца.