— Сынок, сам знаешь, для коровы и наших козочек на зиму сено надо запасти. А ты видишь, сам я ни на что уже не годен, с постели не встаю. Сходи покоси сена в Бозтале.
Нурлан охотно согласился и тут же уехал на своем Аккенсирике. Луг был прекрасен. От тальника падали тени, но еще изумительнее было журчание родников, от которых веяло приятной прохладой. Эти ручьи всегда прекрасны, истоки их в горах Алтая, покрытых вечными льдами. Текут они размашисто, сильно, делая сотни прихотливых поворотов. Зачерпнешь студеной родниковой воды, напьешься — и как будто на сто лет набрался сил и кровь сильнее струится по жилам.
С последними днями лета все в природе как будто отяжелело, что-то давило на плечи и спину, властно пригибало к земле. Сильно несло спелой смородиной и шиповником, негромко пели птицы, отдавая дань быстро промелькнувшему лету. Песни их коротки и отчетливы. Березы, тополя, черемуха, выбросившие весной почки и приготовившиеся, казалось бы, жить вечность, теперь желтели, слиняла зеленая листва. Но не только деревья потеряли свой цвет, трава на лугу тоже утратила упругость, отдавала пылью, от которой все время хочется чихать.
Нурлан наточил косу, поплевал на ладони и принялся косить. Коса со свистом врезалась в траву, и та послушно ложилась под ноги ровными рядами. За Нурланом оставалась колючая стерня. Через час он сполоснул лицо в роднике, выпил ашымала, приготовленного матерью из кислого молока, и снова принялся за косьбу. До обеда он успел выкосить довольно большую площадку. Он продолжал косить, а мысли его были далеко от этого занятия.
Минарет прекрасного, созданный в воображении, тронула трещина, но сейчас, кажется, она пропала. Забылась и обида на Анну-апай. Сердце его, похоже, образумилось, бьется ровно, не взбрыкивает по каждому пустяку. Рассудок постепенно вытеснял слепые чувства. Когда он узнал, что осенью его должны призвать в армию, то сначала огорчился, даже похудел и осунулся, самолюбие не позволяло ему забыть Луизу. Но потом он понял, что все это легкомыслие, ребячество.
Хоть он и не знал, как к нему относится Луиза, но ее ласковые взгляды и поведение оставляли какую-то надежду. А может быть, он даже и нравится ей. Но и его чувства к Луизе были сложные. Свою Анну-апай он любил чисто и беззаветно, от всего сердца. Будет ли он так любить Луизу? Кто его знает. Вон и война, говорят, жестокая была. Он не видел, но слышал, что там убивали и кровь лилась рекой, люди зверели, становились беспощадными. Про все это он слышал, но не видел собственными глазами. А в этом большая разница.
Как-то бригадир ударил мать Нурлана камчой по голове — и со лба ее побежала кровь. Это Нурлан запомнил навсегда. И в его воображении война — это кровь, струящаяся по лицу матери. С того раза Нурлан до смерти боялся крови, ее алого цвета. Даже когда резали птицу или скотину, занятие обычное для аульчан, он убегал со двора. А когда кто-то ему сказал, что мясники даже пьют теплую кровь животных, его вырвало…
Нурлан лежал на охапке травы, и его воображение вызывало причудливые картины. Он снова подумал о дожде. Обязательно должен хлынуть ливень, чтобы не увядала вся эта красота, этот зеленый расписной ковер, устилающий землю. Дождь обновит ее, оживит, зашлепает каплями по жухлой листве. И тогда… он возьмет Луизу за руку и уведет ее по тропинке. Долго они будут бежать под дождем, потом остановятся и станут ловить капли ладонями и смеяться, наконец укроются в Бозтале. Он обнимет ее, промокшую и дрожащую, согреет своим теплом и услышит никогда не слышанный им запах прекрасных золотых волос женщины, спелых, как пшеничный колос, и пахнущих, наверное, хлебом.
Как тогда на реке, ничуть не робея перед ним, она стянет прилипшее к телу платье, выжмет его и повесит сушить. Они обнимутся, поцелуются и просидят до самой темноты. Он разведет большой огонь. Луиза погладит его мокрые волосы и скажет: «Я тебя люблю». Обязательно скажет…
Нурлан, как наяву, видел себя и ее, полураздетых, у костра, у журчащего родника. Они обнялись бы и зачали в любви новую жизнь, родился бы потом человек новой народности. И стерлись бы в людской памяти два понятия «черный» и «белый», а может, и уравнялись бы навеки…
Нурлан лежал на охапке скошенного сена, покусывал стебелек пырея и глядел в бездонное синее небо. Он чувствовал себя в эти минуты совершенно счастливым человеком. Потом вдруг вообразил, что солнце на небе — это подсолнух, кто-то сорвал его в поле и забросил туда, теперь гуляет по синему небу и не может спуститься обратно на землю. Или же подсолнухи — это дети солнца, от него они берут силу и тепло. А ведь скоро снесут головы этим «детям солнца», скосят на силос.
Нурлан вспомнил вдруг о матери, о том далеком теперь времени, когда отца призвали на фронт и она осталась одна, с плачем прижимая Нурлана к себе. Скоро родилась сестренка. Мать укладывала ее в зыбку и отправлялась на работу в пекарню. Сестренка Шолпан все время плакала, может быть, хотела есть или болел живот. Пятилетний Нурлан уставал качать колыбель и начинал плакать вместе с сестренкой. Накричавшись до посинения, девочка уставала и засыпала.
Сколько раз Нурлан, боясь, что девочка умерла, бегал к матери. И днем и ночью мать пекла хлеб колхозникам, возилась с огнем и даже не заметила, как подступили схватки. Может, поэтому Шолпан и родилась рыжей.
Он помнил, что мать долго не проработала в пекарне, ее оттуда выгнали. Бедная женщина, чтобы кормить детей, частенько тайком приносила домой хлеб. Теперь они совсем лишились хлеба. Нурлан поэтому заметно осунулся и похудел, как былинка. Однажды Сандугаш, которая собирала на колхозном поле колоски, принесла домой горсть пшеницы, утаила в сапоге. Едва она успела поджарить зерно на сковородке и дать Нурлану, как во дворе послышался крик бригадира Кажи. Она набросила на Нурлана мужнину телогрейку, и тут ввалился с камчой в руке бригадир. Вытаращил глаза да как заорет: «Колоски воруешь!» Мать в ответ: «Украла, так найди».
Все кверху дном перевернул бригадир в доме, все обрыскал, но колосков не нашел. Глаза его налились кровью, и он снова заорал: «Я с подветренной стороны ехал к твоему дому. Ветер донес запах жареной пшеницы. И дым из трубы шел. Ишь, пшеницы захотелось! Ну погоди, я тебя поймаю. Не сегодня, так завтра. Все равно попадешься!» — И он пошел уж было из дома, как из-под телогрейки раздался голосок Нурлана: «Тате, я уже съел пшеницу!» Сандугаш так и обмерла на месте. Взбешенный бригадир ударил ее камчой по голове, потом сказал: «Ну погоди, шлюха, в тюрьме сгною! Посмотришь!» — Пнул ногой дверь и ушел.
Нурлан сам вытирал кровь, сочившуюся из раны. Мать плакала и причитала: «Жеребенок ты мой, будешь жив, отомсти этому псу за меня». Но до сих пор он так и не отомстил за кровь матери. Может быть, потому, что сам вытирал у нее со лба дрожащей рукой. А теперь вот до смерти боялся крови. Наверное, поэтому и не отомстил Кажи. Он тогда думал, что навсегда убрал кровь, навсегда…
А мать как будто и забыла про тот случай, довольная сытостью этих дней. Из всех живых существ только люди скоро забывают все тяжелое, все обиды и помнят только одно хорошее. А ведь даже лошадь, однажды испугавшись чего-нибудь, не подойдет к тому месту, где она испытала страх…
Нурлан лежал на сене и провожал взглядом заходящее солнце. Ему было жаль расставаться с ним.
Закончили уборку подсолнуха и приступили к силосованию. В те времена хозяйства еще не знали комбайнов, поэтому подсолнухи скосили косилками, а потом сграбили конными граблями.
Кожак уже вернулся из района на отремонтированной машине и теперь носился по аулу, поднимая пыль до небес. Он возил подсолнухи к силосной яме.
Дождя все не было, и земля растрескалась от жары. Прелести летних дней утратили свою новизну и свежесть. И люди и природа будто заждались прохладного, влажного дыхания осени. Некогда буйная Бухтарма едва струилась, и воды ее стали прозрачны как хрусталь. Все кругом приобрело какую-то зрелость — леса, горы, луга. Весенняя и летняя суета в этом небольшом ауле заметно пошла на убыль. Оставалось еще убрать подсолнух и засилосовать его. Нурлан по-прежнему не сходил с лошади, охраняя поле, ждал, когда закончится уборка.