Нурлан поцеловал Луизу в первый и последний раз…

Итак, я заканчиваю повествование о событиях, случившихся однажды в небольшом ауле Чингизтай. Что было потом? Ничего значительного, никаких особенных перемен. Подсолнух был весь убран. По полю расхаживали вороны и собирали просыпавшиеся семечки.

Луиза оправилась от потрясения и навсегда покинула аул. Колхозники тешили себя надеждой, что когда-нибудь она вернется, но вряд ли можно на это надеяться.

Аким умер от раны, полученной в войну и промучавшей его десять лет. Нурлан отслужил три года в армии и вернулся в родной аул. Стояло как раз начало лета, и вся Черная степь зеленела всходами подсолнухов. А в ясном небе громадным цветущим подсолнухом висело солнце, как бы оставленное в дар колхозникам агрономшей…

Перевод А. Кончица.

ОЛИАРА

Бабье лето какого-то года.

Еще нет осенних алтайских ветров, таких промозглых, ледяных, беспощадных, и торжественный отсвет солнца скользит по вершинам гор, с каждым днем откочевывая все дальше к западу. Это яркое сияние стынущего света вызывает мягкую и ленную негу в душе Чабана; он ходит в эти дни, словно убаюканный тишиною осенней дремы. Хочется сидеть, прислонясь к стене юрты, и глядеть, глядеть на далекие горы, и греться в нежарких лучах яркого солнца. Чабан так и делал: сидел и подолгу смотрел на единственную в окрестностях дорогу, змеей извивавшуюся меж холмов, словно ждал появления доброго вестника на коне. Порою хотелось ему самому оказаться на этой дороге, ехать к лесу, еще не совсем осыпавшемуся, в ярком желто-зеленом убранстве осенней листвы. Чабан поднимал глаза и смотрел в небо, дивясь его чистой голубизне. И в недосягаемой глубине неба замечал он волнующий знак, похожий на трехногий таганок, — этот треножник был журавлиным косяком, отлетающим на юг. Полет высоких птиц бывал всегда торжественно спокоен, без признаков суеты, и это означало, что не подгоняет перелетных птиц ранняя зима. В этом году осень была благодатной, урожай собран хороший, сено убрано в стога — грех жаловаться на матушку-природу! И аксакалы говорят, что в новолуние было тихо, — значит, грядущий месяц казан-ай будет сухим и теплым.

И еще думал Чабан: раньше аксакалы в эту пору особенно печалились, что дней убывает и жить остается мало, а в нынешние времена что-то совсем притихли старики, и не слышно их, словно навсегда исчезла та осенняя печаль и ушла робость человеческая перед вечностью. Да, молчаливы стали аксакалы, скупы на рассказы, и лишь молодежь шумит, буянит, тоскует в праздности, некуда им, видишь ли, деваться в свободное от работы время. И бродят среди шумных толп молодежных, чураясь всех, седобородые старцы, словно дряхлые бараны в стаде, и прикрикнуть на безусых по старинке уже не решаются, и с каждым годом остается их все меньше… Те, что еще живы, держатся вдали от всех событий, которые происходят в мире; и о старом они, похоже, не сожалеют, а к будущему равнодушны. Живут сегодняшним днем, им нужен лишь покой да тишина…

Сентябрь. Бабье лето. Именно в эту пору Чабан обычно отправлялся на зимовье, чтобы подготовить его к предстоящему переезду с семьей. И на этот раз, усевшись на своего Мухортого, он отправился в путь, озабоченно думая о близкой зиме, связывая с нею какие-то неясные надежды… То и дело он подстегивал лошадь, пуская ее вскачь. Но, прибыв на зимовье, он долго стоял перед невзрачной избушкой, затем обошел домик кругом. Доски, которыми были закрыты окна и двери, наколочены вкривь-вкось, кое-как. Чабан поднял с земли камушек и запустил в сороку, сидевшую на трубе, из которой так давно уже не шел дым… И внезапно навалилась глухая тоска. Чабан вздохнул глубоко и замер, потупившись. О, сколько таких же убогих саманных домиков перевидал он на своем веку! С такими же наглухо заколоченными окнами — безлюдные, заброшенные жилища людей… Немало их было в первые годы после войны. А этот стоит до сих пор.

Повздыхал Чабан да с тем и уехал с зимовья. Длинная дорога к дому скрасилась думами о детях. Трое нынче пошли в школу. Надо купить для них в ауле карандаши, тетради, одежонку кое-какую. Он ненадолго заехал в аул. С пятью детьми не соскучишься. А жена готовится подарить ему шестого. «Чего доброго, разродится как раз на ту пору, когда перебираться надо будет, — бормочет Чабан. — Ох, заботы, заботы». Так бормоча себе под нос, подъезжает он к своему осеннему становью.

Его встречает громогласным лаем Аламойнак, верный пес. За ним выбегают из юрты пятеро детей. Двое младшенькие — близнецы. Радостный крик ребятишек вмиг выводит Чабана из полудремы каких-то печальных и невнятных чувств. Веселье, как тепло, разливается по его сердцу. Он бодро соскакивает с лошади в толпу своих детишек, которые путаются у него в стременах. Ощущая миг пронзительного счастья, лезет за пазуху, достает конфеты, тетрадки, игрушки и раздает детям. И поверх их голов видит он жену, стоящую у входа юрты, обнажив в улыбке белые зубы. Ребятишки, получив каждый свое, мгновенно разбегаются кто куда. Жена уходит, гремя ведрами, за водою. Это значит, что скоро она будет поить чаем вернувшегося из поездки мужа…

И вот сидят они, Чабан и Жена, пьют чай, причмокивая, похрустывая кислым куртом. Они чаевничают уже давно (дети во дворе), самовар еще горяч, обильный пот струится по их смуглым лицам. Они сидят вдвоем, молча пьют чай, и каждый погружен в свои думы.

Конечно, надо бы кое-где подлатать зимний домик, думает Чабан, и сделать это сейчас, пока стоит тепло. Не то в морозы пропадешь, иней будет гулять по углам. Но, понимая это, ничего не будет делать Чабан и, как сегодня, станет лишь понапрасну ездить на зимовье да ходить вокруг него, заложив руки за спину. Знать, не в обычае этого казаха заботиться сегодня о том, что будет завтра. Да и усталость брала свое — хватало работы с отарой… А то, что он сегодня съездил и на зимовье, и в аул, было связано с необычным для Чабана оживлением и даже суетливостью, что стало проявляться в нем последние дни. Обычно неторопливый и до странности молчаливый, он теперь мог поднять шум из-за чепухи, и это очень не шло ему. Так чернильная клякса портит белый чистый лист бумаги.

Жена напрасно ломала голову над тем, что бы могла значить подобная перемена в муже. Наконец она махнула рукою, решив, что «дурак за ум взялся». Но не знала, не догадывалась Жена, что если и молчит он по обыкновению, то не от скудоумия, а от сдержанности и нежелания понапрасну тратить свои духовные силы. Вот и теперь сидел он напротив Жены, выпивал пиалу за пиалой горячего чая не потому, что мучился жаждой, а по рассеянности — упорно стараясь привести в порядок мысли свои и чувства, обуревавшие его весь долгий день. Дубленное на солнце и на ветру лицо его было темным, загорелая кожа туго обтягивала скулы. Ни бороды, ни усов не росло на этом худом лице, лишь пять-шесть волосинок торчало на подбородке, да и те Чабан постепенно выдергивал одну за другой, в задумчивости накручивая на палец.

Жена почувствовала, что муж был не очень доволен своей поездкой. Видно, не все сделал, что нужно было. Но ничего она не могла узнать от молчавшего Чабана, и это раздражало ее. Сердито выплеснула недопитый чай в очаг, горячая зола с шипением взметнулась в воздух.

— Что ж, мог бы и муки прихватить мешочек, — недовольно молвила она, косясь на мужа. — Зря только заезжал в аул… Догадался бы у кого-нибудь в долг прихватить, коли денег не взял с собою. А то чем кормить ораву несчастная твоя голова? Вот и сиди теперь и дергай свои волосинки…

Она в сердцах схватила горячий еще самовар, шумно выплеснула оставшуюся воду в ведро, вытряхнула из топки тлеющие угольки и повесила самовар на опорный столб. Чабан молча следил за нею спокойными, глубоко запавшими глазами. Он не прочь был выпить еще чашечку-другую, но ничего не сказал, понимая, что сейчас не время трогать рассерженную бабу, которая далеко не ангел, — за десять лет совместной жизни он имел случай не раз в этом убедиться. Все так же молча поднялся Чабан и, прихватив брошенную у входа камчу, вышел из юрты. Заметив отца, садившегося на лошадь, подбежали и окружили дети, затеребили: «Ты куда? Опять в аул? Гостинцев еще привези, папа!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: