— Зачем тебе ракшас? – спрашивал Юдхиштхира.
— А по сусалам его! – со вкусом отвечал Страшный.
Юдхиштхира понимающе вздыхал и оглядывался. Он подозревал, что Серебряный скоро вовсе отобьется от кавалькады ловчих и свернет в места потише. Не то чтобы пристрастие брата к любви небесной вызывало его недовольство, но кому-нибудь обязательно понадобится отыскать пропавших, и придется изобретать отговорки...
Сын Ямы-Дхармы редко ошибался в своих предчувствиях. Вскоре некий вельможа, чье имя Юдхиштхира не мог запомнить, как ни старался, поравнявшись с колесницей Стойкого-в-Битве, объявил, что уже мухурту не видел нигде великого духом Пхальгуны и что странно это.
Волчебрюх как раз охаживал воображаемого ракшаса по сусалам так, что люди и кони шарахались от героя.
Царь Справедливости набрал в грудь воздуха, решая, что бы сказать, чтоб не соврать, но внезапно рядом оказались двое младших Пандавов.
По нездоровому блеску братних глаз Стойкий-в-Битве определил, что мысли их отнюдь не благочестивы.
— Мы пойдем поищем! – хором сказали близнецы и, не дожидаясь возражений, юркнули в чащу. Донесся треск ветвей и приглушенный вопрос: “Накула, а мы потом тоже пропадем, да?”
“Будешь щипаться – пну!” – ответили ветви и стихли.
Юдхиштхира всей кожей почувствовал, как безымянный вельможа, до бхутиков похожий на своего слона – не статью даже, а выражением хобота, – неприятно изумился и промолчал исключительно из уважения к нему.
По цветущей лужайке ступали два исполинских кота: снежный барс, дитя ледников Гималая, и черная пантера влажных приречных лесов. По левую руку от них поднимался огромный баньян, древо, почитавшееся благородным, ибо корни его росли вверх, а ветви – вниз; по правую – купы ашваттх, символов воинской варны, позади была речная протока, а впереди – солнце.
— И за что тебя так любят леопарды?
— Меня все любят... Смотри!
Флейта выпорхнула из рукава Кришны и прильнула к устам: еще одна птица присоединилась к общему гаму жительниц леса, песнь ее разнеслась над кронами, и показалось, что голоса прочих почтительно притихли, словно внимая речи Гаруды, царя пернатых. Но вряд ли Гаруда умел говорить так сладко...
Из чащи неуверенным шагом, чем-то напоминавшим походку давней пастушки, выбрался карликовый оленек. Принюхался, вытягивая мордочку, и осторожно подошел ближе, под руку флейтиста.
Серебряный мальчишески присвистнул. От его протянутой ладони малыш шарахнулся, как от огня, и спасся у ног хохочущего Кришны. Баламут сгреб оленька за короткую гривку и весело сообщил:
— Вот с тобою я тоже так.
— Я, по-твоему, олень?! – возмутился Арджуна и невзначай уронил его на траву, тут же упав рядом.
— А кто же? – чуть задыхаясь, проворковал Баламут.
— Кто? Злобный асур, – Арджуна поймал его запястья и прижал к земле.
— О, да! По имени Хираньялингам.
— Будешь много болтать – съем, – пообещал Серебряный. – Впрочем, я и так тебя съем.
Кришна вырвался из его рук и отпрянул в сторону.
— Как же, съел один такой! – задорно пропел он.
Оленек, не торопясь убегать, удивленно склонил голову набок. Прямо на глазах обескураженного зверька двое людей, весьма мирно настроенных друг к другу, вдруг сцепились в драке, давя разгоряченными телами благоуханные, налитые соком цветы.
Над божественной четой, облюбовав низкую ветвь пышной амры, сидела куропатка-чакора. Род ее славился тем, что при виде яда у чакор тускнели бусины глаз; оттого их, в числе прочих пробных средств, держали дворцовые хранители от отравления.
Глаза чакоры смотрели седыми камешками.
Лепесток медленно опустился в жарком воздухе, оброненный цветком, и запутался в иссиня-черных кудрях, светясь крохотной луной. Белые пальцы выплели луну из рассыпанных прядей туч и уронили в траву.
Истомный покой удовлетворенной плоти заполнял доверху, как благоуханное масло заполняет чашу. От тела, лежавшего в объятиях, распространялось солнечное блаженство, и сладость чувствовалась всей кожей так же, как кончиком языка.
— У тебя губы черные, – проговорил Баламут и тихо засмеялся. – Ты у меня краску с глаз облизал...
Серебряный полулежал в тени старого раскидистого дерева. Кришна расположился на его груди, как умелый полководец располагается в покоренном краю, – рассчитывая не на краткую поживу, а на долгую власть. Жизнь была так прекрасна, как вообще не бывает.
— Вот летит птица, – вполголоса пропел флейтист. – Это орел.
— Угу.
— А по-моему, это голубь.
— Конечно, голубь.
— Нет, это ворона.
— Разумеется, ворона.
— Так неинтересно! – капризно сказал Кришна. – Ты со мной во всем соглашаешься.
— Во-первых, тебя все равно не переспоришь...
— А во-вторых?
— Во-вторых, лучше Кришна в руках, чем ворона в небе...
— Ты хитрый, – смеясь, заявил Баламут.
— Да, – безмятежно согласился Арджуна, – я очень хитрый...
Один из белых коней Серебряного, правый коренник в оставленной неподалеку колеснице, принюхался и коротко заржал. Ветви ближних зарослей колыхнулись, точно там бродил потихоньку незваный свидетель, но шум тотчас же стих; джунгли вновь застыли в неподвижности, томясь жарой.
Близнецы выпали из кустов чрезвычайно чем-то позабавленные.
— Арджуна очень занят, – хором сказали они. – Очень, очень занят.
— Чем?
— Подменяет змея Шешу, – хихикнул первый.
— То есть? – переспросил Юдхиштхира.
— На нем спит Вишну, – объяснил второй.
— То есть? – переспросил Бхимасена.
— Не надо, – сказал старший, зажмурившись. – Я понял. Едем, они догонят.
— Вот так всегда, – уныло буркнул Страшный. – Все поняли, один я как дурак.
Мангуст кушал банан.
Ветер задувал внутрь циновку, которой был завешен вход в шатер: в проеме мелькали пальмы, лошади, туши добытого зверья и Волчебрюх, который самозабвенно жарил мясо. До вечера было еще далеко, но колесницы переполнились дичью, и охота раскинула шатры. Арджуна с Кришной так и не явились; Юдхиштхира во всеуслышание предположил, что аватар со своим преданным другом предаются мудрой беседе, не предназначенной для чужих ушей, и не следует оскорблять двух столь могучих мужей, беспокоясь о них и, тем паче, мешая их единению. Бхима так решительно согласился со старшим братом, что любые иные предположения иссякли.
Мангуст полулежал на свернутых коврах и кушал банан, а второй близнец вышагивал из конца в конец огромного шатра, сопровождаемый насмешливым взглядом брата.
— Прекрати! – наконец взвился Богоравный.
— Что прекратить? – невинно поинтересовался брат.
— Прекрати его облизывать!
— Тебя это... беспокоит? – Накула задумчиво воззрился на продолговатый плод.
— Урод!
— Мы с тобой совершенно одинаковые, – напомнил близнец.
— А вот и нет. У тебя на заднице родимое пятно в виде сношающихся макак.
— Это татуировка.
— Урод!
Мангуст засмеялся и швырнул в Богоравного шкуркой.
— Дурень, на тебя смотреть жалко. Иди сюда и прекрати думать о белой обезьяне. У этого благочестивого человека встает исключительно на богов.
— Хорошо, что старшенький тебя не слышит, – фыркнул Сахадева. – Его бы удар хватил.
— Не хватил, – уверенно возразил Накула. – Он еще не такое слыхивал. Ему однажды какой-то немытый владыка из данников, которого сын воинскую науку в Индрограде превосходил, жаловаться пришел на Серебряного...
— На Серебряного?!
— А то! Не зря ж беднягу Царем Справедливости нарекли... Пришел и брякнул спроста: вернулся сын гораздым натягивать не только луки, но и лучников – чья школа-то?
— Да Серебряный такими брезгует... – презрительно заметил Богоравный, усаживаясь напротив брата. – А старшенький?
— Бровью не повел. Ответил, что не ему вмешиваться в дела семьи, где всегда муж и отец является наивысшим Махараджей, хотя он и даст царю совет скорее сына женить. Невест на сотне – на двух. Но к Арджуне все же поплелся и завел беседу о гандхарвах.