Бережно-бережно снял с подушки бесценную нить, поднес к губам. Была! была и пропала, дивная…
Коснулся шеи привычно — там, на цепочке, образок маменькин в окладе скверного золота; вплести реликвию! ведь найду же ее! и никогда уж не расстанемся. Ощупал недоверчиво шею, грудь, и еще раз — нет образка. И перстенька, Варюшей даренного, когда в полк убывал, тоже… скатился с пальца, нешто?
Свесился растерянно с кровати, заглянул на пол пыльный: да где ж оно?
А на полу пустые бутылки, с полдюжины, да букет позабытый, смятый в метелку, да еще кошелек быковский — наизнанку вывернут, пустой совсем. И сапоги пропали…
Гадко, гадко, гадко!
Ни вина купить, ни на фронт пойти.
Плачет корнет…
«…и посему, полагая Долг Воинства Росского пред грядущими поколениями и Отечеством нашим исполненным с честью, а равно и сознавая ответственность перед Россией в годину опасности. Империей) Оттоманской приуготовленной, — ПОВЕЛЕВАЮ:
— всем частям, кои войску Романова Николая сопротивленье продолжают оказывать, сложив оружие и отойдя с позиций своих, поступать впредь по собственной воле и усмотренью, оставаясь в уверенности, что Отечество подвига их не забудет.
Первоприсутствующий Управы Военной Малороссийской и Новороссийской, Главнокомандующий Армией Республиканской и Верховный Правитель МУРАВЬЕВ-АПОСТОЛ».
С утра затворилась Лизанька в будуаре; рыдала, не отпирая никому, даже и супругу. И только услышав ясно, хоть и через двери, негромкий плач, Воронцов окончательно понял: вот и все. Пусто во дворце. Терзаясь всхлипыванием жены, спросил негромко: «Душа моя, золотко, прикажи, что сделать?» В ответ — то, что и ранее.
Ушел к себе; бродил по кабинету, размышляя. Со дня смещенья своего инсургентами хоть и не был уж губернатором Новой России, а города не покинул. Пусть и полагал сию революцию вздором, а интересно было: куда вывезет? Вывезло куда и предполагал. Недаром на приглашение в Управу войти, еще с год тому, ответил, покачав головой: «Из нашей-то соломы да лепить хоромы? Увольте…»; после уж и не подходили.
Лизанька — иная; что ж! — полька, вольность в крови бурлит. А не понимает, что подлинная вольность не вино французское, пробки вышибающее, а британский эль, коему для вкуса отстояться надобно.
Посмеялся: вот уж и эль в пример беру. Впрочем, к Британии испытывал чувства трепетные с малолетства; батюшка приохотил. Все восхищало, даже и недостатки, к коим, к слову сказать, лишь надменность и относил. Но, признавая, оправдывал: кому ж, как не сынам Альбиона, надменными и быть?.. над всей Европой возвысились силою не меча, но закона. Думая о том, светло завидовал…
А Лизанька — что ж, дама, сердечко чувствительное. Жалеет Сергея Ивановича, не разумея, что решился уже Верховный и не отступит от принятого. (Сам я, — размышлял порою, — окажись на месте вождя инсуррекции, иначе б не поступил.) Просьбам жены слезным не смог, правда, не поддаться; испросив встречу, привел с собою в Белый кабинет некоего господина, казалось, из одних лишь рыжих бакенбард состоящего. Представил: «Прошу, Сергей Иванович, сие — my old friend note 63, капитан Дженкинс, чей клипер стоит ныне на рейде одесском. Одно лишь слово, и вы — матрос; море ничье, мир огромен, команда надежна! а Штаты Северо-Американские конституционеров не выдают…»; и бритт, разобрав кое-как, о чем речь, закивал согласно: «O, yes, yes!»
Как и предвидел, отвечено отказом; не обессудь, Лизанька…
Представил супругу: сидит заплаканная, носик покраснел, локоны развились; когда такова — ни в чем отказать ей не в силах, все готов простить, как некогда, сломив гордыню, простил жестокий куриоз с заезжим из Петербурга арапом.
Об одном только Сергей Иваныч и попросил: «Кто из штаба пожелает, прошу в месте на судне не отказать!» И добавил еще: «Идите, граф!» — так, словно все еще оставался властью высшей. Лишь позже понял Воронцов, что слово «граф» сказано неспроста; титул прозвучал признаньем неизбежного…
Михаил Семенович присел в кресло, налил себе сам, прислугу не беспокоя, рому; сперва, как обычно, на самое донышко, затем, помедлив, добавил еще. Закутался по-домашнему в плед.
Противу кресла, на стене — карта. Добрая печать, британская. Как на ладони и Малороссия, и край Новороссийский. Прежде по делам губернаторским необходима была, после снимать не стал из любопытства. Пока интрига завязывалась, следил нередко: как оно там? Куда катится? С марта наскучило. По стылым февральским степям, лихо волоча батареи, дошел Паскевич до Херсона, рассек фронт, отрезал Тавриду от Одессы; и распутица весенняя уж никого не выручила, разве чуть добавила огоньку в play note 64. И пошло, пошло… куда конь с копытом, туда и рак с клешней; даже и Гика, господарь молдавский, поживиться решил, кинулся с гайдуками своими на Тирасполь. Право же, в обиду сие Сергею Иванычу: единая победа мартовская — и над кем же? Небось по сию пору господарь портков не отстирал после Дубоссар.
Нежданно пугала тишина. В последние месяцы, волей-неволей став хозяином штабной квартиры, успел от беззвучия отвыкнуть. Люди, люди, люди… теперь же — никого; последние вечор ушли с Дженкинсом. С гостями, пусть незваными, попрощался учтиво, как должно, как истый gentileman; лица их словно в единое слились, столь одинаковыми казались при прощании. Одно запомнилось: непривычно льдистый проблеск в синих глазах отца Даниила. Видно, проснулась все же под самый конец умная немецкая кровь…
Ударили часы. Полночь. И опять, наважденьем, примерещился Верховный: сидит, видимо, так же, у стола, в свечном мерцании. Ждет. Считанные часы остались: не позже рассвета войдет Дибич в Одессу, авангард его уж выступил с Нерубайских хуторов… сия последняя весть адъютантом с аванпостов принесена поздним вечером. Да, ждет.
Представив, невольно вздрогнул. Признался себе: сострадаю. И оттого раздражился не на шутку. Да разве же штыками Конституцию утверждают, господа?! парламентарно, никак по-другому…
Однако в России? God only know note 65.
А тишина густела, накатывалась, подминала, и море, гудящее за темным окном, бессильно было прийти на выручку; штормовой ветер бился в стекла и откатывался вспять, оскорбленно воя. Суда небось прыгают на валах мячиками…
Каково ж там, у Дженкинса, ушедшим?..
Не вытерпев тиши, хлопнул в ладоши. Мгновенно вошел Яшка, servant note 66; замер вышколенно. Не уловив приказа определенного, подлил рому в бокал, проскользил по паркету тенью, присел у камина. Под тихое шуршанье сухой щепы несколько унялась непонятная, неотступная весь вечер тоска.
Завтра представляться Дибичу, подумалось некстати, дела статские принимать; больше некому…
Облегченно ощутил легкую дремоту; провалился было, но не спалось, не спалось… С досадою открыл глаза.
Да, некому больше, а хлопот немало; помощь Севастополю из Одессы пойдет, неоткуда иначе, а судов в порту, считай, нет… разве что купеческие реквизировать?..
— Яков!
Нет Яшки, вышел беззвучно.
И вновь навалилось…
And, however, is this country really doomed by thee, my Lord? note 67
Одно еще не было безразлично: кто придет брать?
Если Дибича посланцы, ладно; сие неизбежно, так сам себе определил. Но не было доверия к оставшимся. Зачем задержались? Пленив, уж не отпустят; злопамятен Николай Павлович… южанам изловленным Пестелева судьбина райскою долей покажется. Разве что выдадут, кто сообразить сумеет, Верховного — тут уж вместо петли службишку пожалуют, хоть и не ближе Урюпинска, а все ж какую-никакую…
Готов был, впрочем, и к этому. Но — не хотелось.