Михаил Петрович покачал головой. Поймал быстрый сочувственный взгляд Горбачевского. Что скажет Ваня? — ведь здешний, должен мужика понимать.
— Майор, как думаете: вернется гетьман?
Горбачевский пожал плечами.
— Как я думаю, так вернется. Нет у него иного пути.
Значит, так и есть. Вернется. Подтянет основные толпы, завернет в них, как в тулуп, Первую Мужицкую, вытащит из размокшей грязи страшные свои дроги с косами на дышлах и колесных втулках и — кинется отнимать столицу своей Гайдамакии. И было б сие отнюдь не скверно, ибо тут мы его и примем на штыки…
— Мишель… Михаил Петрович… изволь! Батюшка здешний; был вчера Кармалюкою порот за отказ ножи святить…
Плотная кучка свитских расступилась, пропуская Щепилло, волочившего за рукав рясы худенького попика с непотребно расхристанной гривой полуседых волос; вокруг головы — кровавая тряпица; идет медленно, глаза затравленные.
— Не страшитесь, батюшка! — постарался Бестужев, чтоб мягко прозвучал голос. — Не страшитесь, все худое уж позади; живы — и слава Господу… а от Верховного за мужество награду обещаю!
Порывисто, едва не напугав до смерти страдальца-попа, подошел, приложился к грязной мозолистой руке. Перекрестился. Попик, никак того не ждавший, зарделся, что твоя девица. Не из сытых батюшка, простецкий, сам себе и кормилец, по рукам судя.
— Воистину! — дребезжит голосок. — Попустил Господь, и сгинули полки Антихристовы, и не восстанут вновь…
Невпопад сказал поп, сам не понимая того. Не дай Бог, не восстанут; не приведи Господи, не двинет на город гетьман…
Дернулось веко у генерала.
— А Кармалюку сам видел? Каков вор есть? — поспешно перебил батюшку Щепилло, упреждая отчаянную бестужевскую вспышку.
— Дак как и казаты, каков? — дикой смесью языка русского с наречием малороссийским покоробило слух; из киевских бурсаков, видать, попик. — Сам собой видный, одет паном, зрак сатанинский… а бачыть бачыв, вот як вас, добродии; сам Устим Якимыч мэне слухав та й наказав стрильцям пивдесятка канчукив note 9 видсчитаты…
— Обывателей обижал?
— Дак… як казаты? — Попик замялся, не зная, чем потрафить грозному генералу. — Хиба и да, хиба и ни… Которы богатии — тим скрыни порозбывалы, але душегубств не було особых… разве вот жидивськи хаты до витру пустылы… А так — ни, простых людив не забижав, вертав що у скрынях набралы хлопци…
— А солдат гарнизонных?
Не отвечая, священник перекрестился.
— Всех?!
— Ни… Которы до нього пишлы, тих не тронув…
Уловив в глазах генерала скуку, Щепилло оттянул батюшку, отвел в сторонку, похлопал по плечу: «Иди, отче, иди с Богом…»
Сразу забыв старика, Бестужев смотрел вниз, туда, где в торчком стоящих ивовых зарослях, упираясь в днепровский берег, высились руины намертво выжженного потемкинского дворца. Все это уж не занимало. Иное мучило.
— Полковник Щепилло!
Вытянулся Мишель, тезка; глазами ест начальство в полном фрунте. Лишь где-то под ресницами, совсем незаметно, смешинка.
— Тебе с кременчугцами встать тут, — небрежно указал генерал в сторону шляха, отчетливо видного за испепеленными пятнами еврейской слободки. — Окопайся, на совесть только, чтоб без нужды потерь не иметь. Ну да не тебя учить. Времени — час. Нет, — расщедрился, прикинув, — два. Ясно?
— Так точно!
— Полагаю, пойдет на город гетьман тем же шляхом, каким отступал. Уязвимее места в обороне не найти, — добавил Бестужев. — Так что сюда, всего скорее, и сухиновцев пошлет. Выдержишь со своими?
— Постараюсь, Мишель! — меж ресниц Щепиллы сверкнули искры.
— Отменно. Теперь не мешало бы и откушать, господа.
Уже отворачиваясь от собора, Бестужев не удержался и еще раз медленно и истово перекрестился. Над площадью, надсадно вопя, металось растревоженное воронье.
И еще одну, третью по счету, ночь, так и не поев толком, не сомкнул глаз. После слов попика, хоть и несвязных, подкатило к сердцу. Велел вести пленных. В штабную квартиру заводили гайдамаков по одному; коротко расспрашивал; выслушав, нетерпеливо отметал хамов взмахом перчатки.
Первый взмах Ипполит встретил без понимания, замялся. Пришлось сказать внятно, без экивоков. Младший Муравьев побледнел: «Ты шутишь, Мишель?» Посмотрев в глаза командующего, понял: не до шуток. Вскинулся, выбежал. Пришлось звать адъютанта, тот — Щепиллу; тезка выслушал без истерик, послал к Туган-бею за джигитами.
Те не замедлили явиться. Всю ночь без отдыха вытаскивали мужиков из толпы, вели к генералу, после — выволакивали обратно и здесь же, у крыльца, надсадно хэкая, рубили — с оттяжкой, почитай наполы.
Ничего интересного не дал допрос: хамы как на подбор были истинными хамами: косноязычны, перепуганы, готовы на все, чтобы только жизнь свою жалкую сохранить; редкие от двери сразу же в ноги не кидались. Но и прекратить все, приказать не вести более — не сумел; впервые так остро ощутил себя хозяином жизней человеческих — не в бою! совсем иначе! — да и ненависть жгла, стоило лишь припомнить безнадежное крестное знамение катеринославского батюшки.
Уж посветлело в окне, и татары по второму разу поменялись, когда, крепко ударив в дверь, вернулся Ипполит. Бледный дожелта, с враз осунувшимся лицом. Не сдерживаясь, не присев, выкрикнул:
— Мишель! Богом молю, Богом… что ж делаешь? Выйди погляди: в капусту люди нарублены! ты же здесь, как некий Писистрат!.. как Ирод!.. Батый с татарвой своею!
Сорвался на сип петушиный, поперхнулся, смолк.
— Сядь!
Бестужев сдержался. Не вспылил, не указал на дверь. Это же Ипполит, Ипполитушка, мечтатель хрустальный… ищет, милый дружок, красоты в войне…
— Сядь, говорю! Заладил, загомонил: Писистрат! Батый! Ирод! Суворова, чай, в Ироды не произведешь — а не он ли Емелькиных воров вниз по Волге на релях note 10 пускал?
— Опомнись, Мишель! Мужик, тут рубанный, не виновен, что таков есть… не мы ль ему вольность сулили? не мы ли за него, за мужика, кровь пролить встали?
— Кровь?!
Бестужев не выдержал-таки, вскочил, метнулся было к Ипполиту; вновь сел, заметив в дверях скуластую рожу.
— Да, за него! Но не в том беда, что глуп мужик; в том беда, друг ты мой, что не видит он воли своей, не знает пути… Думай: ежели лошадь лечить взялись, а она, дура, коновала лягает — чем ее взять? Бить должно, пока не смирится! — не так?
Уловил в юных глазах смятение; наклонился, уперев кулаки в стол, ловя бешеным взглядом взгляд Ипполита, не отпуская, не давая отвести зрачки.
— Сие — гверилья! Гве-ри-лья!! И — только так. Вспомни: кто Риегу супостату предал? не мужик ли, хоть и гишпанский?.. кто карбонариев живьем в Неаполе варил? — не мужик ли? С кем воюем? Скопище! Сущее стадо! Ваньку Сухинова не забыл, чай? Он ли мужичкам своим разлюбезным отцом не был? Кто, как не он, брата твоего на коленях молил оружье им раздать? Мужик за землю свою горою встанет! — так не он ли, не Сухинов говорил? И где ж ныне Ванька?
Будто громом ударило Ипполита; зрачки поползли вверх, под веки — вот-вот чувств лишится. Ништо! Так его, пусть привыкает; пора уж и взрослеть!
— Белую Церковь помнишь ли? Иль напомнить?! Изволь: в огонь швыряли, в огонь… слышишь?! — кто по-господски одет — в огонь; у кого руки чисты — в огонь! Всех, Ипполит… кого ж миловать?
— Не надо… не надо, Мишель… — уже со слезами.
— Надо! — как гвоздь вбил.
И отлегло. Шумно выдохнув, упал в кресло; указал на другое, ближнее.
— Сядь, мон шер. Понимаю, тяжко. А мне, мне — скажи! — легко ли? Знаешь ли, как иначе? Подскажи!
Всхлипнул младший Муравьев; не по-взрослому откровенные, крупные слезы мелькнули искорками на щеках, отразив огонь свечи. Странно: не полегчало на душе; сломал мальчишку, а себя вроде не убедил. Поднялся, прошел к двери, махнул вскинувшемуся было татарину: погоди!