Парфенька затрусил в гору, ловко отбившись от газетчиков:
– Я на минутку. С Витяем покалякайте, он знает.
Райкомовский шофер Митька был ленив и равнодушен, как все старые холостяки. Он не вылезал из машины, коротая время с детективом А. Адамова, и, когда запыхавшийся Парфенька плюхнулся рядом с ним на переднее сиденье, запустил, не глядя на него и ничего не спрашивая, двигатель, привычно тронул машину. Уже за дамбой, выруливая на проселок, повернул голову и удивленно поднял одну бровь, обнаружив вместо Балагурова Парфеньку, пенсионного рыболова.
– Ты куда это наладился, дядя?
– Домой, – ответил Парфенька приветливо. – И потом обратно. Балагуров велел. Надо в праздничную одежу нарядиться: штиблеты со скрипом надену, кепку-восьмиклинку, подвенечный костюм…
– Ты вроде женатый.
– Второй раз. Балагуров велел. За тебя. Хе-хе-хе. Шутю, конечно/. Чего не женишься, пятьдесят, поди?
– Сорок семь только. Ну и что?
– Ничего, да девок жалко.
– Так пожалел бы.
– Я уж старый для этого.
– Вот и молчи.
Парфенька не обиделся, а повеселел, представив, как удивится Пелагея, когда увидит у окошка черную «Волгу» и своего мужа Парфения Ивановича, выходящего из нее. Сперва баба испугается, конечно, затем станет подозрительно расспрашивать, выпытывать разные сомнения и только потом зачнет радостно ахать, оглядываться и креститься, чтобы не сглазить удачу.
Так бы оно H вышло, да Пелагеи дома не оказалось, была только внучка, младшая школьница, она и помогала деду наряжаться, а Пелагея прибежала позже, когда он, поскрипывая штиблетами, уже сходил с крыльца. Но и парадный вид не сразу повернул ее к радости, она вопросительно заглянула ему в лицо, сказала, что видала плохой сон, потребовала рассказать о рыбе, а потом спросила:
– Серебряную ложку обыскалась, не ты ли стянул?
– Да ты что? Видала, на какой машине я приехал?
– Охо-хо-хо-хо, ничего, должно быть, нет у тебя в голове-то.
Парфеньке стало еще веселее.
– Чеши каждый день, и у тебя ничего не будет.
– Тьфу тебе! И неглаженое все надел. Разоблачайся счас же, поглажу, не срами меня, окаянный!
– Некогда, потом. – И побежал к машине. Усевшись на переднее сиденье, лихо выставил локоть из окна дверцы и оглянулся: старуха стояла у ворот и в волнении жевала дрожащими губами кончик головного платка. – До свиданья, Поля.
Она всхлипнула и погрозила ему кулаком. Должно быть, жалела свою ложку. В такие-то минуты! Вот память у бабы! А молодая-то была – не то что ложку, бисеринку не унесешь [6] .
– Чего это у тебя складки не вдоль, а поперек костюма? – приметил Митька, когда выехали на большак. – В сундуке, что ли, прячешь?
– Мода такая пошла. Балагуров велел. Ты, говорит, теперь герой, на тебя все глядеть станут. Вот побриться забыл, да я думаю, сойдет, на прошлой неделе только брился. А?
– Если герой, сойдет, – успокоил Митька. – А что ты сотворил такое? Рыбу опять большую поймал?
– Рыбу, чего еще. Тут больше ничего не водится.
– А шуму подняли как о чуде. Везучий ты.
Парфенька кивнул головой в кепке-восьмиклинке
с большим козырьком и пуговкой на вершинке. До войны еще покупал, а как новая – умели шить, бывало.
Обстановка на берегу Ивановского залива оставалась спокойной. Начитанный Витяй развлекал у ветлы начальство и газетчиков:-
– А чего, дорогие товарищи, тут особенного – работа, она и есть работа. Труд, если говорить кратко. Вспомните пословицу: как потопаешь, так и полопаешь. В народе сложена. А народ зря не скажет, верно? Если не потопал, откуда быть аппетиту. Вот лодырь и не ест, лежит голодный, а ем я, труженик, ударник. Как я стал ударником? Да все так же: наешься до отвала, размяться надо? Надо. Ну и начинаешь что-нибудь делать. А потом втянешься, забудешься и вкалываешь до гимна. Опять же родители непьющие. Отец, правда, на пенсии и занялся, как видите, фантастикой, чудесами, зато мать трудится как «маяк», и еда есть всякая. Значит, и работаешь всегда без остановки.
Слушатели Витяя тоже были не без зубов и готовились показать их, но приехавший Парфенька отвлек все внимание на себя. Газетчики раскрыли фотокамеры, торопливо защелкали и разлетелись с вопросами, но их оттер Балагуров.
– Ты что, в багажнике ехал, сложенный втрое? – рассердился он. – И не побрит. Сейчас же марш в Ивановку, пусть Семируков организует.
– Он на сенокосе, – сказал Парфенька.
– Приехал уже. Во-он его «козел» [7] стоит у конторы.
– Одну минуточку! – выскочил вперед Комаровский. – Всего несколько вопросов…
Но Парфенька уже спрятался в машину, и она покатила.
– Виктор ответит, – успокоил Межов газетчиков. – Не дурачься, Виктор, ты же сам помогал вытаскивать рыбу.
– Помогал. А что с того? Портрет мой напечатают?
– Тиснем, – сказал Мухин и нацелился камерой. Витяй закрыл лицо руками:
– Все расскажу, только не снимайте. – И стал рассказывать о наяде и Лукерье, а газетчики застрочили в своих блокнотах.
Тут пришли во главе с Голубком нарядные кормачи и птичницы, представились: Машутка, Дашутка, Степа Лапкин, Степан Трофимович Бугорков.
Оба кормача – Витя обнимал их за плечи, похлопывал, хвалил – были чисто побриты, благоухали тройным одеколоном (один флакон вылили на себя, а другой выпили) и краснели, удавленные пестрыми галстуками.
Пожилые птичницы оделись во все черное, чтобы не сглазить удачу.
– Бог со своим, нечистый – со своим, – пояснила Машутка. – А мы его черным-то нарядом враз собьем с толку.
– Эдак, эдак, – поддержала Дашутка. – Пусть думает, что у нас беда, похороны.
– Предрассудок, – сказал Комаровский. – Становитесь в ряд, я сниму вас на фоне машины с рыбой.
– Почему ты? – налетел Мухин. – У тебя же снимки не получаются. Минутку, товарищи!
– Как не получаются? Это у тебя без подписи не узнаешь, а у меня…
Они заспорили от досады, что и этот «гвоздевой» материал пойдет опять за двумя их подписями, хотя так бывало всегда. Им пора бы привыкнуть к соавторству, но Мухин и Комаровский не могли освободиться от чувства соперничества, несмотря на то что знали друг друга еще по институту и сотрудничали в газете не один год. Напористому Комаровскому не хватало терпеливо-липкой настойчивости Мухина, а Мухин не мог обойтись без наглого напора Комаровского. Газетчикам вредны деликатные церемонности интеллигента, считал он.