Учитель, правда, говорил, что единственная область, где революция не закончится, — любовь. Поскольку она лечит любой душевный недуг. Хотя сама же недугом и является. И хотя он сам же, Учитель, «любил», порой ненавидя.
— Крылов! — прервал я себя. — Сколько осталось?
— Теперь недолго, товарищ Сталин!
— На какой вопрос ответил, Крылов?
— Вы спросили — далеко ли до вашей дачи, товарищ Сталин. До Ближней?
— Вопрос понял правильно, но ответил неправильно. Ещё раз!
— Километров 20, товарищ Сталин! Если б не пурга, — ехать четверть часа.
— Ответил лучше, но опять не хорошо. Ответил в сослагательном наклонении. А оно есть мысль, Крылов. Но плохая. Для народа лучшая мысль — её отсутствие. Скажу проще: жить надо односложно, а говорить точно. Ясно?
— Так точно. Ясно. Доедем через 30 минут.
— Вот видишь! — повернулся я к Власику. — Получается, времени у нас, начальник, много. Переходи ко мне, поработаем…
Мне не столько работать захотелось, сколько время убить. Хотя не мы убиваем время, а наоборот.
А убить его захотелось потому, что в последние годы меня стала раздражать жестокая нелепость: на перемещение в пространстве собственного тела уходит слишком много времени. И невозможно не только перемещаться из одного места в другое с быстротой мысли. Невозможно и быть в этих местах одновременно.
Невозможно пока. А в будущем будет возможно. В будущем люди научатся быть в разных местах одновременно. Как сказал Лаврентий, где бы кто ни находился, его можно будет заподозрить в злодеянии в любом месте.
Впрочем, я никогда не знал, где бы я хотел находиться ещё. Как не знал, куда я, собственно, всю жизнь спешил. Удивительно другое: когда не знаешь, куда спешишь, оказываешься не в том, а в другом месте, но я всегда оказывался там, куда, как потом выяснялось, следовало спешить. Бог, видимо, мне доверяет.
Ещё удивительнее другое: я давно уже перестал чему-либо удивляться. Например, — что человек в воде не растворяется.
Действительно, ни в чём ничего удивительного нет. Ничего другого в мире, — кроме того, что известно или неизвестно, — ничего другого быть в нём не может…
5. Палач лучше солдата…
Власик — пока располагал себя на заднем сиденье — раздавил нечаянно коробку Казбека и стал извиняться.
Я умышленно прихватил в театр не «Герцоговину» или трубку, а «Казбек». Хотел показать, что не подражаю даже себе. И что у меня нет привычек. Кроме того, рисунок на Казбеке мне нравится больше. Тем более, что коробку можно начинить другими папиросами…
Как только я выкрутил вверх стеклянную перегородку, Крылов произнес какую-то фразу. Я не расслышал её, но махнул рукой — и колонна двинулась дальше.
Потом я стал искать в коробке уцелевшую папиросу, но не нашёл. Все оказались сплюснуты.
— Ты очень тяжёлый, Власик. Худеть надо.
— Я кушаю средне, но толстею.
— Кушать можно сколько угодно. Глотать пищу надо реже.
— Знаю, Ёсиф Высарьоныч.
— Но забываешь. Я тоже забыл — что делаю завтра.
— Завтра вы собирались бросать курить. Вы дочери обещали. И она вас тоже учила как отвыкнуть от курева, — хихикнул он. — Не класть в рот папиросу и не зажигать её.
— Знаю, но тоже забываю. А что еще завтра?
— Завтра вы решили отдыхать, Ёсиф Высарьоныч.
— Я устал. А сегодня кто к нам, значит, едет на ужин?
— Товарищ Берия, товарищ Булганин, товарищ Ворошилов, товарищ Каганович, товарищ Маленков, товарищ Мао с переводчиком, товарищ Микоян, товарищ Молотов, товарищ Хрущёв и товарищ кинорежиссёр Чираули с дамой.
— Чиаурели, — поправил я. — А чем дама тебе не «товарищ»?
— Она француженка, Ёсиф Высарьоныч, и не работник, а журналистка. Вам Лаврентий Палыч про неё рассказывал…
— Это правильно, что мы Чиаурели пригласили…
— Очень правильно! — согласился Власик.
— Я не закончил.
— Извините, товарищ Сталин!
— Чиаурели живой человек.
Власик не понял.
— Миша, я говорю, художник. Живой человек.
— Ах, в этом смысле! — догадался он.
— А в каком ещё? И правильно: Прокурор мне про эту даму рассказывал. Он Мише завидует. Он и про генерала моего вредно докладывал. Что тот в Берлине Марику Рёкк наяривает.
— Певицу?
— А кого ещё? И это, мол, опасно: она буржуазная певица. А я Прокурору сказал, Власик, что опасная идеология распространяется по другим каналам.
— По другим? — испугался он.
— Не перебивай! Сперма, я сказал ему, не чернильное пятно. Она следов не оставляет. А если и оставляет, то выиграет, значит, наша идеология…
Неожиданно для меня Власик понял, что я шучу — и рассмеялся. Он был счастлив оттого, что мне стало весело. И ему это счастье захотелось закрепить:
— А можно спросить, Ёсиф Высарьоныч?
— О чём?
— О товарище Мехлисе.
Я насупился:
— А вот он как раз почти не живой. И не товарищ.
Власик задумался. В том числе, наверное, и о том, что ошибся, упомянув товарища, который, по моему мнению, уже почти не живой. Хотя когда-то — как Власик сейчас — тоже был крупным начальником. Крупнее, — в Политуправлении Красной армии.
— Спроси! — разрешил я Власику, списав его ошибку за счёт того же праздничного «вздоха».
Власик засиял:
— А это правда, Ёсиф Высарьоныч, что Мехлис — когда был полностью живой, — доложил вам про одного маршала, который каждую неделю менял фронтовую жену. А затем спросил вас: «Что будем с маршалом делать?» И вынул блокнот. А вы долго молчали. И потом сказали: «Завидовать будем!» — и расхохотался. — Это правда, Ёсиф Высарьоныч?
Я не ответил:
— А почему ты начал список гостей с Прокурора?
— Я по алфавиту! — испугался Власик. — У Лаврентия Палыча фамилия первая.
— Даже к алфавиту подстроился! «Знамя побед», да?
— А что, правильно сказал: вы и есть знамя побед, Ёсиф Высарьоныч!
— Я человек, Власик, а не знамя, — произнёс я и подумал, что из Лаврентия писатель не вышел бы: людей нельзя сравнивать со знаменем. — Вот другие выразились правильней: «знаменосец».
— Да! «Знаменосец коммунизма»!
— А что ты ещё запомнил, Николай Сидорович?
— Всё, Ёсиф Высарьоныч! Что вы продолжатель дела Ленина и творец сталинской Конституции…
— Это ясно. Особенно — что творец сталинской. Если она сталинская, — Сталин и творец. И что «продолжатель»… Все мы что-то продолжаем. Вот ты, например, продолжаешь прикладываться.
— Но ведь день такой, Ёсиф Высарьоныч!
— Я не про сегодня.
— Вы про вообще? А вообще я и ем, и пью меньше. Да и то потому питаюсь, Ёсиф Высарьоныч, и потому выпиваю, чтоб не засорять голову мыслями о кушанье и выпивке…
— Скажи лучше — какая ещё мысль тебе в эту незасорённую голову запала? Из услышанного.
— Что вы маршал и генералиссимус!
— Это не мысль. Это факт.
— И ещё, что Отец и Учитель!
— А это старые слова. Но тоже неправильные. Отец не я, а Господь Бог. А Учитель… Ты знаешь кто Учитель?
— Вы, Ёсиф Высарьоныч! Был Ильич, а сейчас вы!
— Учитель — Иисус Христос. Слышал это имя?
— Слышал, — обиделся Власик потому, что я усомнился в его наслышанности. А может быть, потому, что отказался от этого звания в пользу неживого еврея. И для него неавторитетного.
— А кто из мастеров слова выразился лучше всех?
— Все говорят, что товарищ Тольятти. Из дружественной Италии. А высказались — я посчитал — 34 товарища!
— Италия пока не дружественная, а Тольятти не мастер слова.
— А вы спросили про мастеров, да? — Власик вдруг сник и поморщился.
В его глазах собралась жалоба на то, что жизнь — игра с несправедливыми условиями. И что — будь на то его воля — он бы на эти условия не согласился. И ещё — что если неполное знание чего-нибудь опасно, полное смертельно.
У меня возникла к нему жалость. Действительно несправедливо: он с кем-то пропустил «по вздоху», а я трезвый.
Но, с другой стороны, он моложе, а трезвость — тоже иллюзия. Неадекватное состояние из-за неприсутствия в организме «вздоха». Хотя я, как сегодня сказали, «почётный пионер», он моложе. И не знает пока самого главного: человек способен понять жизнь не раньше, чем поймёт, что понимать в ней нечего!