Виктор Точинов

Ночь накануне юбилея Санкт-Петербурга

За отдраенным иллюминатором – его писатель, как человек сухопутный, считал открытым окном – плыла ночь. И плыли берега – хотя их почти не было видно. Левый, ближний, во многих местах вздымающийся высокими отрогами, еще как-то чувствовался. На звезды (на те, что не догадались забраться на небесном своде в безопасные место, поближе к зениту) – на эти недальновидные звезды наползали черные силуэты утесов. Звезды исчезали – словно там, в небесной выси, завелось огромное мрачное чудовище, пожирающее их. Потом появлялись снова, целые и невредимые, – словно прожорливое чудовище обладало весьма слабым пищеварением. Улыбнувшись такому сравнению, писатель отвернулся от окна, которое на самом деле называлось иллюминатором.

…Каюта была роскошная – мореный дуб, сафьян, бархат, слоновая кость, серебро. Поначалу писатель чувствовал себя в ней неуютно – но чувство это слабело по мере того, как убывало вино в покрытой паутиной бутылке. Кончились они одновременно – и «Божоле Луизьон», и писательская неловкость. Впрочем, его спутник и собеседник откупоривал уже вторую – открывал сам, встреча старых знакомых проходила тет-а-тет, без стюарда и прочей вышколенной прислуги.

– Странно, что ты совсем не пьешь виски, – сказал писатель. – Почему-то мне представлялось, что ты обязательно пьешь виски.

– Пробовал много раз. Тут же лезет обратно, – коротко и мрачно ответил Хозяин.

Он действительно был хозяином и этого судна, и много еще чего хозяином. Матросы, и прислуга, и даже сам капитан, – звали его не шефом и не боссом, а именно Хозяином. Звучало это с неподдельным уважением, и как бы с большой буквы – будто имя собственное. Писатель решил, что надо быть весьма и весьма незаурядным человеком, чтобы тебя называли так даже за глаза – и, по неистребимой своей писательской привычке, подумал: вставлю куда-нибудь.

Будем называть владельца судна (и не только судна) Хозяином и мы. А писателя… ладно, писателя будем звать Писателем – тоже с большой буквы. Пусть ему будет приятно – тем более что к тридцати девяти годам известности он добился изрядной.

– Наверное, мой папаша заодно вылакал и то виски, что судьбой было отмерено на мою долю, – добавил Хозяин, разливая.

Вино лилось тонкой струйкой, и ударялось о хрусталь бокала, и в свете свечей казалось… – Писатель мысленно замялся, поняв, что не может с лету подобрать сравнения – не затертого, яркого, свежего – писательского.

– За Санкт-Петербург, – провозгласил Хозяин уже третий сегодня тост за родной город. – За его юбилей. Семьдесят лет – не шутка, что и говорить. Странное дело, Сэмми, – где я только не бывал, и попадал в красивые по-настоящему места, – но до сих пор мне порой снится этот занюханный, сонный и вонючий городишко, где, по большому счету, ничего хорошего я не видел.

– Это, Берри, и называется – ностальгия… – сказал Писатель. Произнес он на французский манер: «ностальжи».

– Теперь я тоже знаю, что такое ностальгия, – кивнул Хозяин. – Мне было тридцать с лишним лет, и я заплатил кучу хорошеньких кругленьких долларов, чтобы узнать это и другие похожие слова. И что же? – ничего не изменилось, когда на душе скребут кошки – назови это хоть по-французски, хоть по-китайски, – а тебе все так же паршиво… Теперь вот мы плывем вверх по реке – а мне кажется, что вокруг не вода, а время… Время – понимаешь, Сэмми? А мы плывем ему встречь… Кажется, что снаружи – стоит выйти из каюты – все по-прежнему. И меня, одетого в лохмотья юнца, вышибут пинками с палубы первого класса, и вообще с парохода… Нет, Сэмми, что ни говори, а Санкт-Петербург – маленькая паршивая дыра. И хорошо, что его юбилеи бывают не часто.

– Зато на завтрашнем торжестве ты будешь первым человеком, Берри. Вот если бы ты родился, скажем, в Бостоне, – на его юбилее затерялся бы в толпе знаменитых уроженцев. А так именно тебе предстоит открывать памятник Уильяму Смоулу… Я, кстати, до сих пор не понимаю, как тот похожий на армянина-ростовщика скульптор сумел уболтать отцов города и добиться возведения этакого бронзового чудища… Да и не Смоул это вовсе. Я сильно сомневаюсь, что старина Билли семьдесят лет назад, – когда он вылез из фургона на берегу Миссисипи и сказал: «Строить будем здесь!» – был в треуголке, камзоле и высоченных ботфортах. Скорее в соломенной шляпе, домотканой блузе и башмаках с деревянными подошвами. И в руках держал не трость, а обычный кнут, которым погонял лошадей… Ты, Берри, видел эскизы памятника? – это же не фронтирьер, а какой-то хлыщ из Нью-Амстердама.

– Что там эскизы, Сэмми. Смоула-основателя отливали на моем заводе в Цинциннати, и везли в Санкт-Петербург на моей барже. Мне он, между прочим, понравился. Большой, внушительный. А что одет не так – и сейчас-то его никто не помнит, а еще через семьдесят лет не будет и тех, кто слышал рассказы отцов и дедов о старине Билли. И он останется для людей таким, каким мы его изобразим. В треуголке и ботфортах… Но кое в чем ты ошибся. Памятник мы будем открывать вместе, стоя рядом. Потому что более никого, достойного такой чести, Сан-Питер не породил. Гордись. – И Хозяин вновь наполнил бокалы.

Писатель гордиться не стал. Сказал задумчиво:

– А ведь странно… Ведь кем мы были среди сверстников? Я – незаметный в любой компании середнячок… А ты… Ну, не мне рассказывать, кем ты был тогда. Мне всегда казалось, что добьются успеха и прославятся или Джо, или Томми, или… Но никак не мы.

– Джо действительно мог прославиться, – подтвердил Хозяин. – Отчаянный был парень. В войну записался в «Белый легион Миссисипи», потом стал одним из лучших кавалерийских офицеров в армии генерала Ли. Готовился приказ о присвоении Джо чина полковника, когда он погиб под Геттисбергом. Глупо погиб – два эскадрона послали в разведку боем, фактически – на убой. Джо добровольно заменил лейтенанта, что должен был командовать смертниками, – к тому накануне приехала невеста… Кстати, в Санкт-Петербурге есть улица капитана Джозефа Гарпера. Ты не знал?

Писатель знал, но покачал головой.

– Тоже почти слава… – сказал Хозяин. – Правда, через двадцать лет и не вспомнят, кто это такой…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: