За копнами влево тянулись мочежины с обстриженными рыжими кочками, а вправо седела мелкая полынь. Грач пролетел, засеребрел на солнце крыльями; по полыни мелькнула тень от него, юркая, как ящерица. На небо протиснулись несколько белесых облачков, наивно присмотрелись к земле и разбежались.

На поляну лес вышел косяком, и когда Бабаев завернул за этот косяк, то остановился удивленный: черным крестом, подняв руки, стоял кто-то на коленях, вот наклонился, приник к земле и опять поднял руки крестом. Кто-то молился, стоя спиной к Бабаеву, и целовал землю - черный на седой простыне полыни.

- Гам! - сказал Нарцис. - Гам - гам - гам! - вдруг поднял он голос выше и заводил хвостом. Сырой лай кругло раскатился по мочежинам, по полыннику.

Черный опустил руки, полуобернулся, тяжело встал. Заботливо отряхнул колени.

Было странно видеть Бабаеву, как сжался один, распустившийся было как цветок, человек, лишь только увидел другого.

Вот он пошел, опираясь на палку, волоча зад. Голову выставил вперед, как черепаха. Пошел прямо на кусты терна и дубняка, чтобы где-нибудь пропасть на укромной тропинке.

"Не пущу!" - упрямо и весело решил вдруг Бабаев и зашагал наперерез.

Нарцис заскочил было вперед хищными бросками, Бабаев свистнул, и он потянулся рядом, нагнув голову, то порываясь к ковыляющему черному, то косясь на Бабаева. Чуть ворчал - должно быть, обиделся.

Молодо желтела опушка между сединой полыни и голубизной неба, и по ней боязливо двигалось вислозадое черное пятно, такое обидное здесь, где ничто не боялось. Даже ощутительно было для Бабаева, что отовсюду росли мягкие, мягче воздуха, тонкие руки и обнимались, а черное пятно порывисто двигалось, грубо разрывало их, как угловатый камень, ненужно брошенный в красивую сетку паутины.

Ноги нетвердо ставились в стороны, бились о полы пальто, спешили.

- Да стойте, наконец! Все равно догоню, чудак! - крикнул ему Бабаев.

Было смешно, и овладело всем телом что-то мирное, полное.

- Гам - гам - гам! - крикнул и Нарцис. Целовавший землю и теперь бегущий от этой земли человек беспомощно оглянулся кругом и действительно стал. Вынул розовый платок, вытер лицо.

- В пот вогнало? - улыбнулся, подходя, Бабаев. Шагов за десять он уже узнал его: это был тот самый дряблый, сутулый, которого он видел ночью и у которого спросил о новой жизни.

На нем было форменное пальто и фуражка с каким-то значком и кокардой; реденькая рыжая бородка, жидкие длинные волосы, очки в золотой оправе. Из-под очков чуть испуганно, точно мелко дрожали, таращились глаза.

- Да ведь мы знакомы даже!.. Знакомы, а вы бежите... Нехорошо.

Бабаев подошел и протянул руку.

- Нагнибеда, - назвал свою фамилию тот; кашлянул и добавил: - Не знакомы, а только виделись... Я оттуда не пошел спать - прямо сюда.

- И я ведь тоже!.. Не спал - пошел охотиться, - улыбался ему прямо в лицо Бабаев.

Было какое-то странное чувство - чувство своей власти вот теперь над этим дряблым человеком. Точно охотиться он вышел именно за ним, долго бродил, выслеживал и настиг.

- Утром в лесу очень хорошо, - конфузливо сказал Нагнибеда, - я люблю.

- Утром только? Всегда хорошо, а не утром, - улыбнулся Бабаев.

Он внимательно вглядывался в красноватые с бурыми морщинками щеки, кустистые волосы на них, какой-то вдумчивый и совсем неумный нос Нагнибеды с мягкими ноздрями, и вспомнил, что слышал где-то о Нагнибеде, что он учитель гимназии, а раньше служил в акцизе, пишет какие-то книги, которые печатает сам и которых никто не покупает, а заглавие последней книги "Суть ли законы эстетики" даже не понял никто, и смеялись над нею, толстой, невинно и лениво лежавшей под солнцем в окне книжного магазина. Обложка у нее сначала была зеленая, потом порыжела, и почему-то чем больше смотрел Бабаев на Нагнибеду, тем больше он казался ему похожим на свою книгу.

- Теперь часов шесть... или больше? - ненужно спросил Нагнибеда и поднял голову к солнцу.

Бабаев медленно, все так же глядя на него в упор, достал часы.

Зеленое чуялось кругом, переливалось, шушукалось. Зеленое было живое, сплошное. Нельзя было его назвать как-то мелко - опушкой леса. Оно сочилось и отражалось, точно со всех сторон стояли зеркала, и странно было, что в нем, бесформенном, четкой вкраплиной торчал человек, в определенной, смешно сидящей на нем форме, носил какую-то фамилию, глаза у него таращились из-под очков, щеки морщились бурыми полосками; голос был свой - сухой, с трещинами, как спелая коробочка мака...

- Двадцать минут шестого, - сказал Бабаев. - Теперь солнце всходит рано, - добавил он.

Вглядываясь и напрягаясь, он страстно хотел угадать ход мыслей его, другого: сейчас он что-то должен сказать - что?

- Такая длинная ночь была - показалось уже поздно, - повел головою вбок Нагнибеда.

Бабаев уперся в него глазами и ждал еще чего-то, чем полон был этот другой и что должен был он вылить.

- Хорошая ночь была - чистая, - несмело глядя поверх очков, прибавил Нагнибеда.

Это и было то, чего ждал Бабаев.

- Чем хорошая? Глупая, - весело сказал он.

- Нет! Что вы?.. Единственная! Единственная ночь в моей жизни!

Нагнибеда вдруг покраснел, всхлипнул ноздрями, угловато развел правой рукой.

- Жили в норах - и вышли!.. Ведь это что? Это - крестный ход! Чуда просят... С плащаницей идут!.. - Остановился на минуту, поглядел, пригнувшись, в глаза Бабаева. - Разве это что! Это - глупая ночь, по-вашему? Это - мистерия! Одно тело и одна душа... Это взрыв!.. Все клапаны вылетели, и вот... вам кажется глупым... Экстаз это! (Он взмахнул рукой.) Полет в небо, херувимская песнь! В это только вдуматься надо, и станет ясно. Как собрались? Как первые христиане в катакомбах, как влюбленные... В этом поэзии сколько, детства сколько! Разве найдешь слова для этого, когда это ландышами пахнет?.. Я об этом всю жизнь мечтал, сидел у себя, в себе, под своим замком и думал: "Ведь можно, ведь только начать, и выйдут..."

У него теперь поднялось, как-то вздулось все лицо, точно кислое тесто, и это показалось смешным Бабаеву; он чувствовал углы своих губ, представлял, как они дергались, складывались в обидную усмешку, опускались.

- Всё ждали? - не выдержал он наконец и засмеялся. - Всё мечтали?

Он ясно вообразил, как ждал Нагнибеда, - стоял где-то в темноте у запертых дверей, согнувшись, припал к замочной скважине ухом и слушал; рот у него был открытый, глаза округлые, колени худые...

Никуда нельзя было уйти даже мыслью от того певучего, яркого, что толпилось кругом. Зяблики звонили; какие-то травы пахли; что-то колыхалось, лучилось, насквозь пронизывало тело чем-то теплым; точно забытые нежные руки гладили по щекам, и глаза - далекие глаза - мерцали и гасли.

Но сказал что-то около человек, и не слышал Бабаев.

- О чем вы? - с усилием спросил он.

- Я говорю, что стыдно! Что вам должно быть стыдно! - резко крикнул Нагнибеда и отбросил голову; глаза пробились прямо сквозь середину очков и не мигали.

- Мне? Нет, не стыдно, - просто ответил Бабаев. - Как стыдно?

У него было все то же смеющееся, наблюдающее лицо; теперь оно уже отрешилось от себя, оттолкнулось и потонуло в лице Нагнибеды. Было остро любопытно осязать проступавшую сквозь кожу, сквозь мелкие морщинки щек, сквозь окна зрачков какую-то созревшую обиду.

- Вам должно быть стыдно! - крикнул еще визгливее Нагнибеда. - Должно быть стыдно!

- Почему? - спросил Бабаев; посмотрел серьезно на Нагнибеду и добавил: - Стыдно?.. Да ведь стыд уже умер... должен умереть.

- Стыд - это бог, - глухо сказал Нагнибеда. - Бог умер?

"Десятки тысяч лет жили люди", - вдруг почему-то вспомнил Бабаев. Мысль эта явилась неизвестно откуда, проскользнула, как метеор, и почему-то засветилась сквозь лицо Нагнибеды, точно была ночь и лицо его было фонарь из бумаги, а в нем, как свечка, эта мысль. Почему-то стало жутко от нее, закрытой, и захотелось ее вынуть и поставить прямо перед собой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: