Мякотин и Пешехонов возражали.
Савинков тогда сказал Азефу:
– Мы на грани раскола. Только открытая агитация может дать искомый результат – массовость; только заговор может обеспечить тягу масс к общественному взрыву. Этот замкнутый круг нерасторжим, Евно, мы обречены на раскол.
– Ну и что? – Азеф зевнул, почесал грудь, расстегнув перламутровую пуговицу на тугой, голландского полотна рубахе. – Чего ты боишься? Слюнтяи хотят говорить, а мы, боевая организация, верим в террор, и только в террор, ибо испуганный враг готов пойти на уступки, лишь бы мы смягчили накал борьбы. Слова не испугаются так, как испугаются бомбы, упакованной в коробку из-под конфект. Ты что, серьезно веришь в вооруженное восстание?
– Нет, ты же знаешь мою точку зрения.
– Так разве мы можем отвлекать силы от террора? Разве можем мы распыляться? Мы должны держать боевую организацию в кулаке, мы не вправе расходовать наши резервы на утопии от революции…
Пешехонов, Мякотин и Анненский вышли из партии. Прошла резолюция Чернова и Натансона. Главной задачей партии был утвержден террор, надежды на вооруженное восстание признали нереальными, агитацию в массе недейственной. Точка зрения Азефа победила, хотя он не выступил ни разу – за него говорили другие. Савинков при голосовании воздержался: голосовал лишь единожды – во время выборов ЦК. Азеф прошел единогласно. Против Савинкова было подано семь голосов, утвердили кандидатом, на случай замены, если будет арестован один из руководителей. Более всего боялись за Азефа – «грозу царизма».
На ужине, который устроили члены новоизбранного ЦК, было условлено, что казнь провокатора охранки Татарова, который осмелился клеветать на Азефа, проведет лично Савинков.
Назавтра Савинков уехал беседовать с членами группы активного террора – Федором Назаровым, Абрамом Гоцем, «Адмиралом», Марией Беневской и Моисеенко.
Вопрос, который Савинков задавал боевикам, был одним и тем же:
– Отчего идете в террор?
Мария Аркадьевна Беневская, дочь полковника генерального штаба, приблизила свое красивое, мягкое лицо к узким, льдистым глазам Савинкова:
– Борис Викторович, неужели не помните: «Кто хочет душу свою спасти – погубит ее, а кто погубит душу свою ради Меня – тот спасет ее». Христос о душе страдал – не о жизни, которая суетна…
– Но вы увидите, как разбрызгивается на кровавые огрызки тело человека, в которого брошена бомба, Машенька, вас обдаст дымом, и на лице вашем будут теплые куски мяса, – ищуще заглядывая в глаза Беневской, продолжал Савинков. – Готовы ли вы к тому, чтобы ощутить губами сытный запах чужой крови?
Беневская долго молчала, глядя сквозь Савинкова, потом сделалась белой, закрыла лицо квадратными маленькими ладонями, прошептала:
– Не жизнь погубить страшно, Борис Викторович, душу… Это же Он говорил, Он – не я.
… Федор Назаров смотрел на Савинкова немигающими, прозрачными глазами и отвечал как-то механически, однотонно:
– Народ – это толпа, а коли так, незачем нам обманываться по поводу ее качества. Я видел, как сегодня людишки шли под красным флагом, а завтра – пойдут под трехцветным, а лицами – и те и другие – похожи, и одеждой одинаковы… Словесами играем, Борис Викторович, играем словесами: «униженные, оскорбленные, голодные». Кто смел, тот и съел. Я лишен чувства христианской жалостливости, я не Марья Аркадьевна… Я ненавижу сильных, которые власть держат…
– Но это ж анархизм, Федор.
– Ну и что?
– Мы партия социалистов-революционеров, у нас своя программа.
– Наша программа – бомба. У анархистов – кинжал. Что, велика разница?
Савинков понимал, что Назаров не сознает ни идеи партии, ни ее конечных задач, но был убежден: Федор пойдет на все, выполнит любой приказ, не раздумывая, без колебаний, а попадет в тюрьму – слова не скажет, ибо ненависть, клокотавшая в нем, была испепеляющей, слепой.
– Вы отчего пришли в нашу организацию, Федор? Почему именно в нашу, а не иную, не к максималистам, например?
– Не знаю. Меня не интересовало, к кому идти, Борис Викторович. Я не мог не бороться против тех, кто ездит в каретах… – Но я тоже езжу в каретах.
Федор как-то странно мотнул головой:
– Конспирация…
Вдруг он улыбнулся, и Савинков испугался этой его внезапной, быстрой, по-детски растерянной улыбки. Потом понял: заиграла музыкальная машина, матчиш какой-то бравурный заиграла, и Назаров доверчиво обрадовался этой тайне. Они сидели тогда в тихом ресторанчике «Волна», что в Каретном ряду, пили пиво, опадавшее льняной пеной по высоким, пузырчатым кружкам, и ждали ростовских раков. Федор надолго замолкал, внезапно прерывал молчание, продолжал свое: «Всех – бомбой! Нет на свете правды, счастья нет – одна юдоль, грех, скотинство. Человек терпелив от рождения, слаб, труслив, дела бежит. Кто-то должен подталкивать людишек, будоражить их, дражнить».
… Когда беседы с участниками группы были проведены, план разработан, Савинков вернулся в Финляндию. Азеф был хмур, чесался почти непрерывно, смотрел тускло, много пил.
– Я устал, Борис. Я больше не могу. Я отойду от террора. Все вздор. Все наши акты ни к чему не приводят, а я не могу работать впустую, тем более когда…
Он не договорил – Савинков все понял и так: товарища угнетала гадкая клевета Татарова.
– Евно, без тебя нет боевой организации. Ты наша совесть, ты создал самое идею террора. Если ты отойдешь, все будет кончено… А в Варшаву я выезжаю послезавтра. Вернусь – мы должны казнить Дубасова и Витте, Евно, мы обязаны это сделать…
Федор Назаров отправился в Варшаву первым. Он нанял квартиру из трех комнат на имя супругов Кремер: по этим паспортам работали Беневская и Моисеенко. Следом за ним прибыли Калашников и Двойников – группа прикрытия. Ждали Савинкова. Встреча была назначена на сегодня, в ресторане Бокэ.
… Беневская потянулась к Савинкову – лицо осунулось, под глазами синяки, морщиночки залегли в уголках прекрасного – словно чайка сложила крылья – рта.
– Мы нашли Татарова, Борис Викторович, – сказала она, трудно разлепив губы. – Он живет у отца, протоиерея униатской церкви, возле Грибной, он очень высокого роста, с добрым лицом, постоянно щурится, будто солнце режет ему глаза… Кто он?
Савинков поманил официанта, заказал Беневской взбитых сливок с черносмородиновым муссом, себе и Моисеенко попросил турецкого кофе с бенедиктином, только после этого ответил:
– Татаров – провокатор охраны. Ему вынесен смертный приговор. Убить его должны вы.
– Я? – ужаснулась Беневская.
– Ты, – тихо ответил Савинков. – Именно ты.
– Но…
– Ты хочешь спросить меня, уверен ли я, что он провокатор?
– Да.
– Ты именно это хотела спросить?
– Да.
– Ты в этом убеждена?
– Да…
– Не надо лгать. Мне – можно, себе – нет резону. Ты же хотела спросить меня о другом, Мария. Ты хотела спросить: «А почему я? »
Беневская откинулась на спинку стула, провела своей квадратной ладонью по лицу.
– Вы правы.
– Вот видишь… А в том, что Татаров – провокатор, убеждены все члены ЦК. Ему приговор не я один вынес – ЦК… Казнить будем на квартире, где остановились вы. Скорее всего – удар ножом. В горло: это наверняка. Стрелять рискованно, в городе много солдат… Ты готова к тому, чтобы ударить человека, который постоянно щурится, будто солнце слепит ему глаза, острым, тонким ножом в то место шеи, где пульсирует синяя жилка артерии, Мария?
Моисеенко положил руку на плечо Беневской, посмотрел на Савинкова осуждающе.
– Ты не готова к этому, Мария, – словно ничего не заметив, продолжал Савинков. – И ты не готов, Моисеенко. Уезжайте в Москву и ждите там меня. Вы не готовы к террору по-настоящему: эта казнь должна прозвучать так, чтобы ужаснулась не только Варшава, – вся Россия обязана содрогнуться от ужаса перед нашей вседостигающей, беспощадной справедливостью.