Братья жили дружно. Иногда, выпив водки, могли поссориться и подраться. Главной причиной раздора являлось деление прибылей. Обычно всё заканчивалось миром, когда выходил Лейб. Его боялись и уважали. Двери в семье не запирались: воры боялись братьев Токарских и не воровали в их домах. Когда в Минске случались еврейские погромы, место проживания Токарских обходили стороной. Евреи из других районов приходили к ним в поисках убежища. Однажды, во время побоища, часть русских погромщиков, по незнанию, забрела в их район. Пьяные погромщики, размахивали палками и орали: «Бей жидов, спасай Россию!» Братья высыпали на улицу — молча встали, глядя на происходящее, в ожидании приказа отца. Лейб подошёл к двум зачинщикам, поднял их за шиворот и ударил лбами. Вечером его забрали в каталажку.
Лейб сделал погромщиков калеками. А один из них, как выяснилось, был отставным жандармом. Лейбу грозила каторга. Бабушка собрала все деньги, которые были в доме, побежала к уряднику, знавшему прадеда, и выкупила его.
Шмерель — мой дед — служил в русской армии во время Первой мировой войны. В бою он попал в плен к немцам и провёл там несколько лет. Он хорошо знал немцев и немецкий язык. Когда гитлеровцы входили в Минск, и ещё можно было убежать, он сказал: «Я немцев хорошо знаю. Они лучше, чем большевики. И нас они не тронут». Это была страшная ошибка в его жизни! Его самого забили палками в гетто, а всю эту красивую еврейскую семью уничтожили. Будь благословенна их память!
О семье моей мамы мне известно мало. Я знаю, что это тоже рабочая семья. Дед был кузнецом-механиком, создавшим много изобретений. Папа рассказывал, что у мамы дома были автоматические двери, блины на сковородках переворачивались сами, а чайник выключался на расстоянии. Когда я представил своё первое изобретение, отец сделал мне необычный комплимент: «Ты, видимо, унаследовал это от своего деда, Бернштейна». Мамина семья была более политизированной. Её старший брат Ицхак слыл среди знакомых и родственников убеждённым сионистом. Он уехал в Израиль в 1909 году вместе со своим другом Залманом Шазаром, ставшим впоследствии третьим президентом Израиля. Тогда семья ещё жила в Столбцах. Позже они переехали в Минск. Мамина сестра Рахель присоединилась к брату Ицхаку в Израиле в 1925 году. Мама любила Рахель, была с ней очень дружна. Брата своего Ицхака мама не знала — он уехал до её рождения. Почти вся остальная мамина семья погибла в Минском гетто. Как и папина. Мамин брат Гриша, возвратившись с фронта, не нашёл никого в живых. В том числе и свою жену с детьми. На развалинах Минска он познакомился с молоденькой девушкой Розой, чудом выжившей в это страшное время. Так появились у меня младшие двоюродные брат и сестра — Боря и Женя Бернштейны.
Папа познакомился с мамой, когда ей было двенадцать лет. Они жили на одной улице. Мама дружила с младшей сестрой отца. У моих родителей была любовь с первого взгляда. И на всю жизнь. Они не могли дышать один без другого. Мама заболела раком, и папа не отходил от неё, ухаживая до последнего дня.
Когда мама ушла в другой мир, отец сказал мне: «Вот приведу все дела в порядок и через два месяца умру. Не могу без неё». Я ему не поверил — это звучало так, как будто он договорился с Б-гом. Я ошибся. Всё произошло именно так, как он сказал. Папа привёл мамину могилу в порядок, заказал место для себя около мамы, расплатился со счетами и умер от разрыва сердца ровно через три месяца. Ему было 80 лет, а ей — 77.
Они были удивительные люди, мои родители. Разные и непохожие. Папа — высокий, красивый и сильный мужчина. Мама — маленькая и хрупкая женщина, с трудом достающая отцу до плеча. Она была похожа на миниатюрную красивую революционерку, со своим «каре» и пенсне. Не хватало только кожаной куртки и маузера. На самом деле она была очень музыкальной и тонкой натурой.
Мама училась в консерватории по классу рояля и слепо верила в мировую революцию. Она была инициативной комсомолкой. Однажды, роясь в старых документах, я нашёл пожелтевший мандат. Оказывается, мама была депутатом Верховного Совета Белорусской ССР. Увидев мандат в моих руках, она изменилась в лице и потребовала; чтобы я больше не рылся в ящиках. Вечером, когда папа пришёл с работы, я слышал, как он отругал маму за глупую сентиментальность. Помню, тогда отец учительским тоном добавил: «Тебе мало того, что он сделал со всеми твоими друзьями?» Мама заплакала, и они вместе сожгли эту бумагу в пепельнице. Тогда, будучи маленьким, я ничего не понял. Как-то раз спросил её о каком-то репрессированном и впоследствии расстрелянном еврейском артисте и режиссере. Мама сказала, что он был хороший человек — она его хорошо знала... А потом смутилась и замолчала. За мамой что-то тянулось из Минска, из её «революционного» прошлого. Но что именно — я точно не знаю.
Известно лишь, что мои родители женились... дважды. Первый раз мама гордо оставила свою девичью фамилию Бернштейн. Второй раз она тихо взяла фамилию Токарская.
Папа скептически относился к маминым политическим убеждениям. Он был глубоко аполитичным. Отец принимал советскую власть за то, что она дала ему возможность учиться. Он не верил большевикам и не любил их. Сам он очень хотел учиться и стать первым инженером в своей семье. Папа, закончив поначалу рабфак, поступил в Горный техникум. После первой же практики в сибирских рудниках, вернувшись домой, он ушел из Горного техникума и поступил в Судостроительный. По его описаниям, увиденное в Сибири на студенческой практике перевернуло всё его представление о Советской власти и отбило у него желание стать горным инженером.
В заснеженной степи останавливались эшелоны с высланными кулаками. Мужиков, женщин и детей высаживали в степь на мороз. Там они сначала строили для охраны несколько избушек. А потом начинали рыть норы в снегу для себя. Женщины умоляли охранников принять детей в избушки, чтобы те согрелись.
Студенты-практиканты жили неподалёку. Они брали детей к себе, спасая от мороза. Охрана не возражала. Но всех принять было нельзя. Через 5-6 дней люди умирали. Приходил следующий эшелон. Узники продолжали рыть то, что было нарыто предыдущими. Так начинали строить концентрационные лагеря. Тогда, как сказал отец, он понял, где он живёт, и увидел настоящее лицо советской власти.
Папа никогда не верил этой власти и не ждал от неё ничего хорошего. Он обладал собственным чутьём предвидения событий. 22 июня, когда началась война, на улицах кричали, празднуя завтрашнюю победу. Наша семья в это время уже собиралась выехать на дачу. Был приготовлен чемодан с консервами и деньги для дачи. Отец сказал маме, что война будет долгой и будет жуткий голод. Поэтому консервы надо спрятать и на все наличные деньги купить ещё консервов. Через пару месяцев был объявлен приказ военного коменданта Ленинграда — под угрозой расстрела сдать все имеющиеся запасы продуктов. Мама рассказывала, что спросила отца: «Что же делать?» Он ответил: «Лучше рискнуть умереть от пули, чем видеть, как умирают твои дети». Наступали тяжёлые времена, и мама хотела начать открывать консервы. Отец не разрешил, сказав, что откроем, когда на улицах будут лежать умершие от голода. Так оно и произошло. Мама говорила, что, благодаря этим консервам, они выжили первую зиму из трёх.
...Много раз отец предвидел будущее. Это касается и моего отъезда в Израиль, когда у меня была абсолютно безвыходная невыездная ситуация. Он тогда сказал: «С твоими данными я не знаю ни одного человека, который бы смог уехать. Но ты уедешь». Вера ли это в мои силы или предвидение — я не знаю.
Отец был провидцем во многих случаях. Но этот факт его предвидения особенно врезался в мою детскую память. Примерно за две недели до смерти Сталина я пришёл домой из школы и застал отца с мамой за необычным занятием. На столе лежали деньги. Папа делил их на четыре кучки, раскладывая в четыре мешочка. Мама сидела рядом и смотрела.
Они были очень грустные. Бори дома не было. Я что-то спросил. Вдруг отец с болью промолвил сам себе: «Если эта тварь не умрёт, то нас здесь через три недели уже не будет». Он положил голову на руки и разрыдался. Я первый раз в жизни видел отца плачущим.