Германский Фридрих наслышан о монголах больше. Они вплотную подошли к его рубежам. Но о чем размышляет он, известный своей ученостью, сидя в прохладе отдаленного сицилийского дворца? Откуда, мол, сия свирепая раса получила свое наименование, да не есть ли она справедливое орудие для наказания людей? Слабостью веет от этих слов, приличных разве княгинюшке моей, но не императору. Ежели таков дух правителя, можно ли ждать от него сильной помощи?

Ну а коль самим поднатужиться? Собрать по Руси всех пешцев-горожан? Дать оружие смердам? Нет, не побоялся бы он пойти наперекор обычаям, наперекор боярской спеси, умерить вспыльчивость слуг-мечников. Разве смерды не такие же свободные русичи?

Опять, как в детстве, Александр Ярославич раскладывал мысленно считальные палочки: налево и направо, «ошую и одесную», за и против. И здесь зло, и там. Ищи от большего меньшее.

...Что ждет нас в союзе с латынцами? Вечное ученичество. Они — направники, наставители; мы — даже не младшие сыновья, а пасынки, позже всех примкнувшие. Русичам да из чужих рук смотреть! От татар меч терпим, но не издевку. Татары грубы — подай им дань, а живи как хочешь. Латынцы дошлые во все щели полезут, просочатся медоточивым языком, высокомерными словесами. Не будет от них укрытия, пока всю Русь не переиначат с лица на изнанку. Перемолчим ли? Вынесем?..

Самое веское соображение явилось близко к рассвету, после пенья петухов. Много ли сам знаю об Орде, с которой собираюсь смертно биться? Какова ее крепость изнутри? Это рытори привыкли бить железной перчаткой воздух: попадут в кого ай нет, но звон и шум будет! Союз с папой не уйдет. Им он сейчас нужнее, иначе не махали бы столь усердно лисьими хвостами. Разглядим татар поближе в Каракоруме. Отец, может, знал, да знанье с собой унес... Не забыть, ввернуть легату Альберту, что само слово «паппа» есть греческое, означает отец. А французские короли, коронуясь в Реймсе, кладут клятвенно руку не на что иное, как на славянское евангелие, привезенное Анной, дочерью Ярослава Мудрого. Мыслю, удивится легат!

***

...У сутаны легата был густой красный цвет, матовый, без блеска, словно заглушающий любую искру. Приковавшись немигающим взором именно к ней, а не к костистому телу, которое она облекала, Александр Ярославич впал в созерцательную отстраненность. Все, что было продумано им до тонкостей за эти дни, — собранные воедино мнения думцов, намеки, обиняки, прямая острашка дяди Ивана Всеволодича — все как-то вдруг расплылось в сознании. Необходимость выбора встала во весь свой неумолимо огромный рост.

Бояре потаенно переглядывались, беспокоясь окаменелостью князя. Младшая дружина, напротив, наблюдала с нескрываемым любопытством, ожидая от Ярославича то ли тонкого ехидства, то ли вспышечного гнева — в общем, чего-то неожиданного, и в мыслях не держа, что он может быть застигнут сомнением или нерешительностью. Ближе всех к пониманию момента, к его подспудной сути был сам легат.

«А ведь вовсе непохоже на кровь, — мимолетно подумалось князю, все еще разглядывавшему платье посла. — Нет, совсем непохоже! Скорее на те сорные шелудивые цветики, что вьются по изгородям».

И, внезапно повеселев, смахнув невидимую тяжесть, уже иным, прямым и здоровым взглядом, поглядел легату в глаза.

— Не приемлем, — негромко и даже как бы ласково сказал Александр Ярославич. — Сказано апостолом: буква убивает, а дух животворит. Остаемся верны духу нашей веры.

Буддийский монах

Невский прожил в Каракоруме почти год, словно не видя его: целеустремленность подавляла в нем любопытство. Рассказы Онфима он слушал вполуха. Зато любую мелочь, касающуюся окружения Менгу, впитывал мгновенно. Кагану было сорок лет. Летом он предпочитал кочевать в окрестностях столицы и не стыдился доить кобылиц. Но посетителей принимал, сидя на золотом троне, и требовал, чтобы приближенные одевались роскошно: один день в белые одежды, другой в синие, третий в красные. Напыщенные перед чужаками (мы, мол, стрела, которая не остановится!) монголы тех, кто приобрел их доверие, искренне считали за своих. Безрассудную храбрость ценили даже во враге. Легко поддавались на лесть, а подарки любили до страсти. Александр поднес ханше затейливый гребень из горного хрусталя, и сразу поднялся во мнении двора. Хотя простота нравов там уже исчезала, быт по-прежнему сковывали старинные предрассудки: нельзя опираться на плеть, махать топором возле огня, выплевывать пищу, выливать наземь молоко... В юрту к больным не входили. Хоронили ночью, тайно. Даже могила Чингиса осталась неизвестною, хотя о его смерти жалобно пели:

Обернувшись крылом ястреба парящего, ты отлетел, хан мой!
Неужели ты грузом стал повозки скрипящей, хан мой?

Что из всех этих отрывочных уроков усвоил Александр? Наверно, то, что к ордынцам можно найти подход. Он видел много полезного в железной организации войска и в тактике ложных отступлений. Змее надо иметь тысячу хвостов, но одну голову, считали монголы, тогда голова уползет в нору и хвосты послушно последуют за нею...

Пока князь вершил дела во дворце, его стремянной бродил по закоулкам Каракорума. Купеческому сыну уже хорошо были знакомы длинные ряды лавок с дешевой посудой и шорными изделиями. Здесь толкались бедняки в соломенных накидках, со скрипом катились повозки на одном колесе, бродили толпы голодных рабов, которым хозяева давали пищу лишь дважды в неделю. В молодой столице, прозванной Желтой ордою за позолоченные навершия юрт, бок о бок с роскошью соседствовала отчаянная нищета.

Однажды, сидя под навесом и попивая зеленый чай из деревянной чашки, Онфим заметил буддийского монаха, который пробирался к нему сквозь толпу.

— Менду, — поздоровался тот, протягивая исписанный свиток. — Подобно ветру, неуловимому сетью, подобно льву, неустрашимому шумами, иди в одиночестве. Так говорит Асанга.

Онфим потянулся за мелкой монетой, но монах отвел руку: он должен передать свиток русскому князю.

Выслушав стремянного, Александр Ярославич коротко велел:

— Приведи монаха.

Онфим заворчал: собирать с базара нищих! Но приказ выполнил. Князь оглядел пришельца. Друзья и враги принимали здесь странные обличил. Как-то глухой ночью под самой дверью Онфим ухватил за полу девку-шпионку. Рванул тугой шелк, так что тот завизжал, будто полоз по скрипучему снегу...

Монах заговорил по-кипчакски, хотя не был похож ни на половца, ни на монгола. Телом сух, огнеглаз, седой пучок под нижней губой, как заснеженный куст травы. Оглядев внутренний садик, стиснутый со всех сторон стенами, — на тучной земле от недостатка света растения были похожи на бледные грибы — проговорил:

— В нагромождении нет пищи для глаз и ума. Достаточно нескольких камней на белом песке, и они изобразят лик океана, а одинокий камень — всю бесконечную вселенную! Счастлив, кто умеет отвергнуть ненадобное.

На вопрос, откуда он родом, монах, мягко помавая широким рукавом, указал столь неопределенно, что князь не стал даже переспрашивать. Такая сдержанность удивила монаха. Не торопясь, они рассматривали друг друга.

— Мне хочется угостить тебя, — вежливо сказал Александр Ярославич. — В моем походном поставце припасена сухая трава, называемая чай.

— О, — подхватил монах, и полумесяцы глаз заискрились от удовольствия. — Я мог бы рассказать, как пивал чай, сидя на помосте, где за спиной возвышалась фигура Будды. За чайным столиком, покрытым золотой скатертью, десятью глотками гости определяли четыре сорта чая, и мало кто ошибался!

— Значит, ты из знатного дома? — вставил князь.

Буддист усмехнулся:

— Меня не чураются во дворцах, хотя столь же охотно я бываю и под соломенной кровлей, где крестьяне обретают дух товарищества. Их чаепития обозначены на письме знаком «одно мнение, один аромат». Обитатели дворцов, случается, бледнеют при виде его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: