— Друг Филипп, — сказал Александр Ярославич, старательно обмахнувшись крестным знамением. — Благодарствую за рассказ. Только нет нужды крепить во мне мужество. Я Ижорян в беде и так не покину. Давай лучше поговорим о деле. Видение больше никому не рассказывай. Владыке Спиридону сам передам при случае.
Пелгусии едва приметно вздохнул с облегчением.
— Не лгали люди, что ты мудр, — сказал он. — Знай, что и тебя Ижора не выдаст. Как отцов наших к Новгороду прилелеяло, так и нам другого пути нет. А теперь слушай...
Шведский стан располагался на месте приподнятом и свободном от деревьев. Кустарник, заросли ивы и другую береговую растительность вырубили сразу и начисто. В центре установлен большой Биргеров шатер — место встречи предводителей, походный зал Совета и пиров. Сверху шатер обтянут полотнищами, такими плотными, что кинжал распорет их не сразу, но столбцы Пелгусий слегка подсек изнутри. Шатер заметен: на боках нашиты геральдические знаки короля Эриха и самого Биргера. По обе стороны от него располагались шатры Ульфа Фаси, латинского бискупа, других знатных рыцарей. Палатки простых воинов оттеснились к краям лагеря. С наступлением темноты ночная стража разжигала огонь. Костры же, на которых дважды в день варилось и пеклось походное яство, были ближе к пологому речному склону, для удобства кашеваров и водоносов. Шведы из лагеря отлучались недалеко и редко, разве что переправлялись через Невскую протоку, где на ближних болотах били стрелами крякв, шилохвостов, чирков и куликов. Но в лесную дебрь, подошедшую плотной стеной к лагерю, углублялись неохотно, опасаясь змей и рысей.
— Отсюда и пойдем, — тотчас сказал князь, сам подбираясь как хищный пардус.
Прыжок пардуса
Рать шла по лесу и сама себе торила дорогу. Двигались гуськом, ведя коней под уздцы. Конница не отставала, но и не обгоняла плывущих в лодьях по реке пешцев.
Лес был густой, ели перемеживались чистыми березнячками, будто хозяйка развесила льняные полотна. Дни стояли погожими, бездождевыми, под ногами хрустел сухой мох и лукавыми черно-синими зрачками выглядывали из черничника поспевающие ягоды.
Онфима так и тянуло нагнуться, пообщипать кустик, бросить горсть в рот. Дома он слыл сластеной: всякий день перепадало от матушки лакомство. То, что теперь, удерживаясь, проходил мимо, по-мужски безразлично топча сапогом прельстительные ягоды, приподнимало его в собственном мнении.
— Глянь-ко, — сказал ему приметливый Грикша, — сосна здесь болотная. Для срубов не пойдет. Дерев много, а места бедные!
Верст за шесть от устья Тосны, у крутой излучины Ижорянские лодки пристали к берегу. Меж могучих сосен протекал ручей, промыв лощину, достаточную для нетесного движения и конных и пеших. Почва здесь была твердая, известковая; копыта оставляли белые следы. Чем ближе к устьям Ижоры и Ижорянки, тем чаще по оврагам и на ветвях попадались сторожевые. Чуть не вплотную к шведам уже который день они передавали друг другу птичьими голосами малейшую тревогу.
Рать Александра Ярославича подбиралась к шведам невидимо, неслышимо, готовясь ударить в час, подсказанный Ижорянскими соглядатаями. Лошади с копытами, обмотанными пучками трав, двигались как призраки.
Пелгусий и князь шли за передовыми, чутко замечая изменение тропы. Ее торили по правому берегу, опасаясь оступиться в заросшую осокой торфяную воду.
Последний порубежный разведчик вполголоса, а больше знаком, дал понять Пелгусию, что у шведов все спокойно. Он внезапно выглянул как леший из неглубокого овражка, сплошь в орешнике и ольхе. Поярковый колпак был тоже обмотан ореховой ветвью. Рука Онфима сама потянулась перекреститься — так диковин казался ему облик лесовика...
А вот как Онфим очутился далеко впереди витебского ополчения, чуть не рядышком с князем, он и сам не возьмет в толк. Увлекло ненасытное любопытство, ноги, которым все бы бегать без устали да скакать через кочки. Он с самого начала держался поближе к Якову-полочанину. Тому, должно быть, отец шепнул что-то на прощанье: ловчий не гнал от себя шустрого парня.
Так и получилось, что, когда Александр Ярославич опередив всех, вышел к овражку, отделявшему лесную глухомань от шведского стана, рядом с его ближними, бок о бок со стремянным Ратмиром был и Онфим.
Еще на привале, откуда ни ржанье, ни голоса не могли выдать новгородцев, был подгадан для удара ленивый послеобеденный час. Хоронясь в путанице обильно смоченных росою кустов, русская рать терпеливо наблюдала суету шведского лагеря. Кашевары черпали кожаными бадейками Ижорскую воду для котлов; по пологому берегу стремянные вели на водопой мохноногих грудастых коней под богатыми чепраками.
Онфим нащупал в холщовой суме, притороченной к поясу, маменькин сухарик, неслышно погрыз жадными зубами. «Вон они, свей. Чего ждем?» — томясь, думал он.
И тотчас по кустам прошелестело:
— Голов не высовывать, веток не шевелить. Оборони бог обломить сучок или подать голос! Князем велено: кто приметлив, тому запоминать ходы между шатрами к Биргерову стягу.
Не сетуя больше на задержку, Онфим со старательностью вглядывался в шведский стан. Ни одежда свеев, ни их полосатые шатры не были в диковинку купеческому сыну. Да и обилье парусов видывал он на Двине, когда те толпились у витебского вымола. Правда, мирные торговые ветрила не имели столь зловещей окраски, черной и коричнево-багровой. Их высокие выгнутые носы несли на себе тела морских дев или фигуры святых, а не медные звериные головы, не злых крылатых змеев. Однако к устрашению Онфимов глаз скоро притерпелся, и все закоулки между шатрами стали казаться ему знакомыми, словно он исходил их ногами...
Шведский лагерь утихал. Пища была сварена, костры сами собою погасали в головешках. Послеобеденное солнце клонило свеев ко сну. Шел шестой дневной час, считая от восхода, и двенадцатый — от полуночи. Воскресенье, день поминовения Кирика и Иулиты.
На реке, хоть кормщики и держали паруса натянутыми, ожидая попутных порывов, стояло безветрие, великая летняя тишь. Шнеки с полуобвисшими полотнищами отражались в воде, как в гладком льду, неподвижно и сонно. Лишь вокруг Александра Ярославича все плотнее сбивался невидимый ком душевного напряжения. Приучив себя с самых ранних лет к узде и осмотрительности, сейчас, подав наконец долгожданный знак приступа и едва не на крыльях перелетев вместе с конем воздушное пространство между русской засадой и шведским станом, он разом забыл осторожность, отринул ее. Сердце словно растопилось в груди, в каждую жилку проник горячий ток, и он стал тем, кем был рожден: орлом из Всеволодова гнезда, сыном неукротимого отца, братом удалых Ярославичей!
— За святую Софию! — раздался у самых шведских шатров многоголосый крик, подобный перекатистому грому.
Опасения Ульфа Фаси оправдались. Необстрелянные скандинавские ополченцы, полные суеверий, привыкшие в бесконечно долгие ночи выискивать в сполохах полярных сияний либо огненный след коней Вотана, либо сонмы духов, которые движутся вереницей и освещают себе небесную дорогу — были ошеломлены внезапно обрушившимся на них нападением! Призраки, вскормленные фантазией саг, вдруг ожили. Неважно, что это случилось при блеске летнего солнца; тьма суеверий внутри каждого. Лишь Биргерова дружина поспешила встать лицом к врагу, хотя боевая труба запела с опозданием.
Ратная наука Онфима началась с нависшего над головою тяжелого двуручного меча. Держал его дородный заспанный воин, простоволосый и без кольчуги. Сквозь распахнутый ворот видна была потная волосатая грудь. Онфим, вооруженный по младости еще не мечом, не копьем, а топориком, ловко, как при игре в бабки, подсек у кисти правую руку шведа, с изумлением видя, что она переломилась. Меч выпал и, зазвенев, ударился о камень.
— Закрой зев, губошлеп! — с отчаянным весельем заорал над ухом Ратмир, отводя от кудрявой Онфимовой головы копье другого противника, которого тот не заметил.